Шрифт:
Так и Ольга. Природное целомудрие вспороли в ней без анестезии, и она его давно за доблесть не держит.
– Знаешь, это что? – сказала она мне, когда мы только-только стали принюхиваться друг к другу. Между прочим, в прямом смысле слова – она возила из Польши косметику, а Посполитую снабжала утюгами и кипятильниками. Нас свела судьба на духах «Быть может». До французского парфюма у страны тогда не доросли ноги, а зелененький флакончик за рубль двадцать был народу по силам. Но он был редок в продаже. Так вот, еще тогда она мне сказала: – Таких правильных девочек, какой я была, жизнь выполола в первую очередь. Я баба грубая.
Ей было самое то – по нежному и красивому бутылочным стеклом.
– Меня, знаешь, как первый раз трахнули? Зашивать пришлось. А знаешь кто? Инструктор райкома комсомола. Я тогда в президиуме сидела, херувим такой с бантиками… Кстати, ты не объяснишь, почему херувим начинается с хера? Им и кончается, между прочим… Я инструктора не выдала, но уже по другой своей дури – идеологической. Я как бы не могла опорочить святое… Улавливаешь степень идиотии? Степень сдвига? Решили, что на меня напал маньяк. Его стали ловить, а я путалась в показаниях, кретинка такая.
Мне всегда была неприятна ее абсолютная откровенность. И я бы приняла за основу ею же брошенное слово «дура», но это была неправда. Ольга была умная баба, острая, быстро соображающая, точная в оценках. И одновременно она бывала идиоткой без конца и краю, от Парижа до Находки, что называется.
Я терпеть не могу дураков. Это на самом деле недостаток, а никакая не доблесть, жизнь сто раз подсказывала мне, что набитый дурак – не самое большое зло на земле, что самое большое зло вспухает как раз в той компании, где гнездятся, хлопая крыльями, умники. Это они заваривают кашу, они придумывают идеи, от которых по земле идет порча и корча. Дурость дураков в другом – в самозабвенном шаге вперед навстречу умнику. Людоедство, бомба, какой-нибудь иприт-люизит еще только лежат на полке дьявола, первый умник еще почесывает бороденку, вполне, может быть, размышляя: «А не очень ли я тут замахиваюсь?», но дурак уже готов, он рядом и готов взять на себя черное дело умника. Так вот, я их ненавижу, этих, которые всегда и во всем готовы. Я узнаю их в лицо сразу. Я их унюхиваю. Я ощущаю их вибрации. Не дай вам Бог моего чутья! Унюхав что-то там, я прекращаю отношения, я с треском рву эту ткань связи, и что? Сама же и недосчитываюсь друзей, подруг… К чему это я? Ольга никогда – никогда! – совершая самые безумные поступки, не давала оснований думать, что она дура. Такая вот, сякая, всякая-разная, часто идиотка, злобница, но не дура. Поэтому мы не дружа дружили, и мне были интересны переливы ее какой-то смешной и все-таки глупой жизни, но я уже постигла еще одну истину. Умный человек может прожить глупую жизнь. Глупому такое, наоборот, обломиться не может.
Мы стоим в том моменте Ольгиной жизни, когда она едет в метро и произносит характерное для нее слово. А рядом бабулька, которая принимает это слово как свое. О это великое свойство моего народа – воображая, как бы и быть. Навоображавшись за день, до дела ли? Поставить бы вовнутрь датчик к нашим мысленным мостам, царствам, кровопролитиям, высоким дымящимся фаллосам и мохнатым, как звери, лонам. Ни к чему бы была другая энергия.
Старушка была моим народом. Поэтому она мысленно теснилась в узкой Ольгиной юбке и говорила неприличное слово. Одновременно кумекая, что дама слева в кожаном пальто до пола и юбочке едва-едва таких слов не может знать, откуда ей, образованной? Она, что ли, ломалась зимой на заводе по две смены в тонких голубых рейтузах, к которым попа примерзала отнюдь не фигурально, но молодой тогда бабульке они так нравились, шелковые эти штаны пятьдесят второго размера – какой был у нее, она не знала, сроду по номерам ей ничего не покупалось. Вот с тех рейтуз у нее, бабульки, цистит, проклятущая болезнь, когда писать хочется часто-часто, и по всей ее жизни от этого одни разочарования. Вот она и сказала: «X…я» – она, а не эта , в запахе счастья, эта таких слов не знает.
То же самое о бабульке думала и Ольга. Вот, мол, из нее, Ольги, жабы просто выпрыгивают, а эти божьи одуванчики, по многу раз видевшие Ленина в гробу, но не верящие в его смерть, доживают свой век в нищете и дикости, но тем не менее чисто. От старушки пахнет простым хозяйственным мылом и, как ни странно, чем-то еще и дорогим. Ольга, чтоб не зацикливаться на этом, решила, что пахнет святостью, которой у нее нет. Бабулька же – это к запаху – просто-напросто ехала от ворот кондитерской фабрики, где дешево продавали шоколадный лом. Вот он и пах из ее сумки, как ему и положено, дорого. Перебитый жизнью шоколад. Даже у шоколада случаются разные судьбы.Ольга думала свою мысль.
…Две недели назад она тоже ехала в метро, только к вокзалу, а не от него. И у нее тогда был новый чемодан с очень стильными металлическими углами. Она на эти углы просто запала, когда увидела в магазине. Представила, как понесет его носильщик, а она будет небрежно так на него не смотреть , ибо не на трех вокзалах это произойдет, где глаз нельзя спускать с носильщика, а лучше вообще бежать следом за ним, контролируя его постоянным касанием вещей. Она так и ехала до самой Варшавы, практически не слезая с нижней полки, где лежал чемодан, в туалет ходила ограниченное число раз и так расстроила желудок, что, не будь по дороге Варшавы, практически своего родственного города, в котором поймут твои проблемы, неизвестно, чем бы это кончилось. Ванда же дала ей какие-то таблетки, ее немножко покрутило в кишках, и все прошло. Ванда – спец по лекарствам, отправляет их в Союз, извиняюсь, в Россию, но не через Ольгу. Другой у нее канал. Ванда в курсе всей Ольгиной жизни – от и до. Она, можно сказать, с младых ногтей знала и ее маму-инвалида и дочку-акселератку. Идиллическое было время, просто другая эпоха! Дочка у Ольги всегда была хорошо одета, а у мамы в тумбочке лежали лекарства от всего. Частично Ванда просто дарила их Ольге.
Сейчас дочка, слава Богу, хорошо замужем, у зятя диковатый (продает спортсменов) бизнес с Испанией, мама умерла, царство ей небесное, умерла практически без проблем для окружающих, что есть высшая степень святости жизни, потому как… Тут и объяснять не нужно. По нынешним временам умирать надо мгновенно: раз – и ты готов, по типу действия СВЧ. Или что там у нас первое по скорости… Сейчас до фига замечательных вещей. Они должны помочь людям жить быстро, но и научить умирать на слове «раз». Мама-покойница откуда-то знала это сама, умница такая.
Но вернемся к чемодану. Ольга купила этот, с уголочками, потому что была идея (будь она проклята!), что от них, отпадных уголков, ее мир начнет строиться заново, по какой-то другой схеме. Как строит Москву Лужков? Дом-коробка, дом-коробка, а он (или кто у него там?) придумывает к коробке зеленую крышу теремком, вставляет в нее пистон-шпиль. Пришпандоривает к дому крыльцо с козырьком в пандан крыше, опять же пистон-шпиль, и глядишь – нелепый дом как бы взыграл. Теперь человеческий пример. Всю жизнь ты ходил в коричневом немарком пальто, а потом раздухариваешься и покупаешь бежевое с воротником хомутиком и с пуговицами, которые вполне могли бы работать маленькими блюдечками. И пошли вы все! Вот и Ольга, оттолкнувшись от Лужкова и чемодана, взяла и нарисовала новую схему собственной жизни. Дочь в замуже, мама в могиле, ей всего ничего – сорок восемь, она даже еще при менструации, которая приходит как часы. Разве не время новой крыши, шпиля и прочих излишеств яркого цвета?
Чемодан. Своими углами он был положен во главу угла.
Такой вот получается у меня словесный перебор, но пусть… Редактор побежит резвыми ножками, задумается своей головкой, выстроит синонимический ряд (хотела бы я на это посмотреть!), обидится на автора за недодуманность его выражений, облегчит себе нос клетчатым платком и вскрикнет: «А пусть! Пусть автор сам отвечает за скудость своего словаря!» Но тем не менее он еще долго будет примерять туда-сюда – такая уж профессия! – синонимы.
Но вернемся снова к Ольге. В момент ее времени. Время это расцвечено не только шпилями там и сям, не только перетаскиванием с места на место Поклонной горы скульптуры, посвященной горю, – она как бы не в пандан идее времени, – но и другими чудными вещами. Например, желанием стать князем там или графом. Просто так, потому что хочется! Одной милой моему сердцу даме за заслуги в науке дали такой титул, напрочь обойдя факт биографии, что батя ее, царство ему небесное, был бойцом на мясокомбинате. Я, увы, не вегетарианка, я ем братьев моих меньших. Я понимаю: раз я такая, то кто-то должен обслуживать мои хищные потребности. Должны быть для этого бойцы-убийцы. Но чтобы приставили к этому делу князя! Милая моему сердцу дама тоже смеется над фактом своего княжества. «Это ведь так, – говорит она, – понарошку». Но штуковину с гербом на стену все-таки повесила, и глядишь – через какое-то небыстрое время мои внуки будут называть ее внуков «вашеством» или кем там еще… Мне что, жалко? Что, внуки сами не разберутся? Но, помните, я как бы уже намекала… Умный только придумывает пакость… Шаг вперед всегда делает дурак.
Мы с Ольгой обсмеяли все эти новации давно и со вкусом. Наши отношения претерпели многое за время великих перемен. Польша перестала быть Клондайком спекулянтов, мир стал куда шире и соблазнительней. К примеру, взыграла Турция. Египет перестал быть картинкой с пирамидой. Ольга уже могла себе позволить не таскать тюки, но совсем не таскать тоже было нельзя: институт, где она была вечным мэнээсом, сгорел синим пламенем, а хотелось и то, и се… Какие ее годы!
Однажды она призналась мне, что жалеет те два-три случая, когда можно было выйти замуж по новой. Вполне были дядьки, без хвостов из детей и родственников, с положением каким-никаким по тем еще, старым временам. Сейчас же выйти замуж немолодой женщине – дело практически безнадежное, если ты не просто ищешь штаны в квартиру. Есть такие, что именно это и ищут: чтоб мычала, бурчала, сопела другая природа. И мы с Ольгой даже решили, что камень в наших сестер мы не бросим. «У каждого свой вкус», – говорила Ольга.
Для себя она хотела другого. Первый, трагический случай юности отодвинул ее женский опыт лет на десять.
Все обязательные правила той жизни были выполнены: институт окончен, отхлопотано бесконечно неподвижное при возможных потрясениях место в НИИ, Ольга пошла, что называется, своими ножками, и проблема мужа, можно сказать, набрякла. Мама, тогда еще живая, все боялась, что ее лежачая болезнь станет камнем преткновения. Придет молодой человек в дом, а тут мама лежит, и низко спущенное одеяло как нельзя больше подсказывает глазу, что именно там, под одеялом, стоит этот самый прибор по имени «утка». Как на это может реагировать молодой претендующий человек? С отвращением. Поэтому у Ольги раньше всех оказалась однокомнатная кооперативная квартира, в которой она ни дня не жила. Папа надорвался, зарабатывая на пай, и вскоре умер. Мама целиком легла на руки Ольги, а квартира дождалась своего часа. Манька, дочь, переехала в нее сразу после десятого класса. Квартиру так захезали съемщики, что пришлось начинать с ремонта. Тут и возник тогда частник-ремонтник из новых людей, ныне удачливый продавец футболистов и боксеров. Они с Манькой договорились обо всем и сразу. Ольга, приготовившая плечи, чтоб нести дитя все дальше и выше, вдруг в одночасье стала легкой, можно сказать, невесомой.
А муж тогда еще был, да, был… Нормальный муж, под свисающее одеяло покойной тещи не заглядывал. Хорошо относился к маме, тайком от Ольги давал ей выпить рюмашечку-другую. Ольга была в этом смысле строга до отвращения. Хотя почему было не дать выпить лежачей матери, у которой радости было в жизни – смотреть на Валентину Леонтьеву и вспоминать, как однажды они встретились в магазине и Леонтьева будто бы спросила у матери Ольги, как она считает, пойдет ли ей сиреневый цвет? И будто бы мать объяснила ей, Леонтьевой, что сиреневый лучше не носить вообще, что это цвет вдов, хотя по цвету ей, Валентине, можно носить хоть серо-буро-малиновый, хоть не разбери пойми какой, потому что она сама – цвет! Если случайная, даже не факт, что состоявшаяся, встреча наполняла жизнь матери смыслом («Я сказала ей: «Вы сами – цвет!»), то что такое две рюмашечки? Просто святое дело!
Дальше пойдет идеология. Хорошо бы о ней написать не словами, а какими-нибудь кружочками, потому что букв жалко, но куда ж без них? Разошлась Ольга с мужем, потому что в момент каких-то важных первых выборов вспомнила себя в белом воротничке и того потного гада в лакированных ботинках. В результате пошли они с мужем на разные собрания и – конец. Правда, он ей сказал: «Ну хочешь, я пойду с тобой, хочешь?» Но это уже не имело значения. Он ведь по сути своей инстинктивно выбрал то, откуда она так же инстинктивно бежала. Сработала автоматика, которая, как известно, бездуховная дура, но, поди ж ты, срабатывает безошибочно.
Сейчас «муж объелся груш» в какой-то «их организации». Нет-нет, а мелькнет совсем близко к правофланговому. А однажды мелькнул и тот, что в лакированных. Ольга тогда потеряла сознание, ненадолго, на чуть-чуть, сидя в кресле, но, когда «вернулась», ощутила такую жаркую, такую лютую ненависть, что позвонила мне.
– Слушай, – сказала, – быстро расскажи анекдот. Только не думай, сразу…
– Встречаются Сталин и Зюганов…
Она бросила трубку.
– Извини, я хотела про чукчу. Про евреев. Что, про них анекдоты кончились?
Мы поговорили на эту тему. Какие мы дуры, что не вышли за евреев и они нас не увезли подальше от этой земли. Но это был вялый разговор, без энергетики – ну не вышли, ну не увезли… Такие две уже неподъемные тетки, которым, как тому петуху, все одно: догонять ли курицу для… или чтоб просто согреться. И второе даже предпочтительнее, раз уже возникает в голове как возможный вариант. О! За тайностью мотивов очень и очень надо послеживать.
Но Ольга все-таки попробовала выйти замуж за границу, почему и чемодан возник. Это не было принципом: за границу, и только. Просто случай шел ей в руки. Черным по белому было написано, что некий немолодой и вдовый, как бы из маркизов, обеспеченный так, чтоб не брать в голову проблему мыла, свечей и керосина, жаждет любви славянки-блондинки без детей, не выше сорока пяти лет. «Только идиот будет придираться к разнице», – подумала Ольга.
Ключевое слово «маркиз» попало не просто в сердце, что там сердце! Оно здоровущее, в него попасть – раз плюнуть. Слово попало в сущность невидимую, в некое средостение молекулы, выполняющей одну из самых неблагодарных задач: молекула эта отвечала в нас за все тайные притязания. Шпили, консоли, витые лестницы, специальные вилки для рыбы, шляпы с пером, выдернутым из задницы павлина. (Боже, как им не жалко птиц!) И многие другие деликатные разности, которых я могу и не знать. Я не Ольга, и, хотя у меня самой притязаний вагон и маленькая тележка, в меня бы слово «маркиз» сроду не влетело, а в Ольгину молекулу – просто с первого попадания.
Вот почему мы коснулись этой дуромании: встрять в князья там или графья, откопать в прошлом беленькую косточку ноги, такой из себя нежной, слабой, не раздавленной весом жизни, чтоб и во тьме она тебе светила, если больше нечему.
Я сколько угодно могу изгаляться над слабостями своего народа, если бы одновременно не работал во мне процесс удовольствия постижения его тайны. И того всемирного удивления, какое мы вызываем у народов, менее изысканных по составу молекул. В один и тот же день, когда нам показали побежденные до основания Самашки – что ни говори, упоительная победа! – мы увидели и другое: французские вышивальщицы на белоснежном полотне наволочек нежной кириллицей – для нас! – иголочкой выковыривали слова «Спокойной ночи!». В один и тот же день мы являли миру наше непобедимое умение спать на сырой земле и укрываться чувалом (Самашки) и жажду чего-то невообразимо красивого.
Я понимаю, что разные головы припадали к земле и подушке в этих двух случаях, но это были русские головы, что называется, из одной и той же школы, с одной и той же улицы.
Не однажды их постигает великое разочарование во всеобщем мироустройстве. Такое уже с народом бывало и раньше. И в этот раз замечательный с виду был строй, так радостно во все стороны дымили трубы, так справедливо делили тебе половину, а мне – вторую, но настал момент усталости человеческого металла, и котлован счастья пришлось срочно засыпать. Но куда ты денешь разочарование? Я принципиально не хочу прыгать в глубину этого трагического чувства, оно велико. И мне не вынырнуть из него. Я – про мастериц, в которых вдруг откликнулось великое пролетарское разочарование. И они стали вышивать этому народу непонятные им слова. Другие же, оборотистые, стали рисовать гербы и другие символы крепости рода, которые как бы выпрямляли разочарованного человека, давали ему новый ключ – ищи, голубчик Буратино, деревянная твоя башка, свою дверь в стене, ищи. Маленькую и железную. Может, и вскроешь.
В это же время бомбили Самашки.
Я это все к тому, что хотя клев Ольги на что-то эдакое и показался мне идиотским, но снисхождения и понимания он у меня заслуживал. Ра-зо-ча-ро-ва-ни-е. Ну все в ее жизни было, все! Маркиза – скажем! – не было.Бабулька – ах, как она мне дорога! – уже вышла, то ли приехала к месту, то ли вышла по малой нужде цистита. Рядом никто не сел, и Ольга распласталась вольно, не вбирая тело в тугую кучку, не выстраивая ноги строго по линии красоты. Она их даже слегка расставила, ощущая радость освобождения. Обиженно треснула где-то по шву узенькая юбочка для молоденькой барышни, которую Ольга побеждала, как классового врага. «Выброшу к чертовой матери!» – подумала она о юбке теперь. Конечно, есть дочь, но зачем дочери знать степень поражения матери, когда дорогая фирменная вещь ей не в кайф, а ведь как радовалась, когда влезла и поняла, что три килограмма сбросить ей не стоит ничего, зато вид – уйди-вырвусь!
Дочерям информацию про себя надо выдавать дозированно. Даже не так. Выдавать надо положительную, даже с любым прибрехом. Ольга сидела возле сквозной двери. В соседнем вагоне тоже было пустовато. Люди укачивались, отдаваясь движению, некоторые задремывали. Через два стекла от нее спал с открытым ртом Федор. Один из немаркизов ее жизни.
«Изо рта определенно разит», – подумала она. Но что поделать с этим русским национальным чувством – торкнулась в расслабленном теле жалость – не жалость, сочувствие – не сочувствие, одним словом, нечто-нечтное . Неопознанный летающий вирус внедрился в Ольгу и пошел делиться, как полоумный, без оглядки по сторонам. От этих простейших, не видимых простым глазом, – вся наша погибель. Если не сейчас, то потом.Федор
…Первое воспоминание жизни – воспоминание мальчика, который писает ей на ноги. Потрясение от совершенного в отличие от ее приспособления, делающего это дело, оглушительный гнев, что у нее не так, ор, рев, мальчика уносят, ее уносят тоже и грубо бросают на спину, чтоб стянуть мокрые чулочки. Потом ничего-ничего и снова мальчик, который ездит на велосипеде туда-сюда по коридору. У нее нет велосипеда, и она снова кричит, и получается, что Федор вошел в ее жизнь чувством завистливого гнева. Но это сейчас так можно сформулировать. Взрослый ум обращается с фактами вольно, он их тасует, он от них освобождается, он их подменяет, одним словом, полагаясь на ум, ты полагаешься на вещь не безусловно точную – ум химичит будь здоров. А тогда, в детстве, ничего подобного быть не могло. Слезы непринужденно переходили в смех, зависть – в подельчивость, они прожили с Федькой долгую счастливую коридорную жизнь, сейчас вспоминаешь – одна радость. Хорошее надо держать в резервации, и холить его, и нежить. Высаживать хорошее в грунт жизни – дело глупое и бесполезное. Хорошее до ничего растворяется в жизненной массе, оно не дает чистых побегов, оно забывает себя, оно доверчиво притуливается к чему ни попадя, глядишь – у него уже и лицо не то, и походка, и пахнет оно дерьмецом, а с таких начиналось фиалок!
Через много лет, встретившись после детства с Федором, Ольга с порога кинулась понимать и любить его, как тогда, раньше… И чем кончилось?
Но по ступенькам…
У Федора была мама, которая осталась в памяти съемным сиденьем для унитаза, зажатым под мышкой. Мама выхаживала по коридору туда-сюда, такая опрятная, подтянутая дама. «Ей бы веер из перьев в руки, а не этот деревянный круг», – думала уже впоследствии Ольга, когда прошлое стало распадаться на отдельные части, и эти части несли в себе нечто противоположное друг другу, тогда как не в распадке оно, прошлое, являло собой вполне цельное целое.