Шрифт:
Ходили мы так, бывало, по улицам и кварталам Иерусалима, господин Кляйн — прямой, как кедр, и я — качаясь, как тростник, и он на ходу поднимал свою палку, и показывал мне тот или иной дом или развалюху, и рассказывал, сколько денег было угроблено на этот дом и сколько раз он переходил из рук в руки — от банка к банку, от маклера к маклеру, от кредитора к кредитору, — и при этом все еще остается под вопросом, принадлежит ли он тому, кто купил его последним, и окончательно ли он ему продан, поскольку в трактате «Баба Кама», где перечислены десять особых правил в отношении Иерусалима, одно из них говорит, что в Иерусалиме всякий проданный дом возвращается хозяину на юбилейный, пятидесятый год.
И вот так в каждом квартале он рассказывал мне, сколько людей разорилось в этом месте и сколько еврейских денег здесь кануло безвозвратно, как в бездну. Как кануло? А так — когда какой-нибудь еврей хотел приобрести себе кусок земли, посредники тут же повышали цену на этот участок. Что же делал в таком случае еврей, этот упрямец из упрямцев? Сначала кричал: «Не бывать мошенничеству!» — а потом шел к хозяину земли и предлагал ему больше. Беда, однако, в том, что посредники тоже были евреи и тоже упрямцы из упрямцев, и они шли к тому же хозяину и добавляли ему против прежней цены. И так оно продолжалось, пока крупица земли не становилась на вес золота, так что люди скромного достатка поневоле отказывались от покупки и уходили разочарованные. И если бы не он, не господин Кляйн, тут так и не появилось бы ни одного еврейского дома, ни тем более квартала. А при чем тут он? Ой, это целая история внутри истории, и каждая такая история больше, чем весь земной шар, тысячи и одной ночи не хватит, чтобы рассказать хотя бы одну из них.
И точно так же, как господин Кляйн рассказывал мне, как строился еврейский Иерусалим, он рассказывал мне и обо всей Стране и ее больших людях. «Ведь как оно в природе вещей?» — вопрошал он. Всякий большой поначалу бывает маленьким, таким маленьким, как новорожденный на обрезании, и поэтому ему нужен сандак, то есть восприемник, который будет его держать на руках, а проще говоря, чтобы маленький человек стал большим человеком, ему поначалу нужен наставник и покровитель, и вот он, господин Кляйн, удостоился быть таким наставником у многих самых больших людей в нашем государстве.
В тот год, когда господин Кляйн умер, точнее — уже за полгода до его смерти, я несколько отдалился от него географически, потому что он жил в городе, а я переселился в квартал, далекий от центра, и если даже приезжал в город по делам, то мне как-то не случалось его видеть. Поэтому теперь, когда он умер, я сказал себе, что нужно обязательно послать соболезнование его близким.
Однако едва я сел писать, оказалось, что я не представляю, кому писать, потому что из всех домашних господина Кляйна я знал только одну из его дочерей, да и та никогда не обращала на меня внимания, считая человеком незначительным, ибо помнила те первые дни, когда я обивал пороги их дома и ее отец меня ни разу не приветил, но не знала, что с того времени господин Кляйн совершенно изменил свое отношение ко мне. И все же препоясал я, высокопарно выражаясь, чресла разума своего и мало-помалу сочинил слова соболезнования, а потом отложил свое письмо до завтра, чтобы перечитать на свежую голову.
Тяжело было у меня на душе, и тоска томила. Мною всегда овладевает тоска, когда что-то отвлекает меня от работы. Есть люди, умеющие делать много дел одновременно, и их это нисколько не страшит, но я, едва отвлекусь от своего дела, тотчас начинаю тосковать, словно опустевший книжный шкаф, из которого извлекли все книги, или пустое поле, которым овладели муравьи. Полтора года тому я отстранился от всех иных занятий, чтобы полностью отдаться обдумыванию творений наших последних мудрецов. Я отказался от преходящих радостей жизни и даже сократил время сна. Но те прекрасные сны, в которых я витал теперь наяву, никаким сновидцам и во сне не снились. Перед моими глазами вставали давно миновавшие дни и исчезнувшие селения, какими они были в те времена, когда весь еврейский народ жил в страхе Божьем и был горячо предан Торе. А порой мне даровано было воочию увидеть великих людей Израиля, ученых знатоков Торы тех поколений. И даже если мне не удавалось сполна постичь глубину их слов, я удостаивался ощутить аромат их мудрости. Да, были, были у нас славные времена, когда народ знал своих отцов и праотцев и были у него судьи и цари, наместники и правители, полководцы, провидцы и пророки, Маккавеи и мужи Великого Собрания, таннаи и амораи, савораи и гаоны, мудрецы Талмуда и толкователи Галахи [27] , поэты и песнопевцы — люди, которые умножали славу Израиля во всем мире и погибали во имя веры. А более всего были мне по сердцу последние из наших великих учителей. Подобно ребенку, что стоит в субботних сумерках и утешает себя мыслью, что суббота еще немного задержится и не уйдет от него, так я утешал себя словами наших последних учителей, которые еще сохраняли в себе отблеск уходящей Торы. Из-за любви к этой уходящей из нашего народа Торе я сидел, и читал, и размышлял до второй стражи и отходил ко сну с надеждой, что Всевышний, благословен будь Он, проявит милость Свою и поднимет меня завтра для продолжения моих занятий. И вот теперь пришла история с этим письмом и оторвала меня от моих занятий.
27
Маккавеи — династия царей, правившая в Израиле со времени освобождения страны от греко-сирийского ига и до ее завоевания римлянами. Великое Собрание, или Санедрин, — верховный религиозный суд эпохи возвращения евреев из Вавилонского пленения и постройки Второго Храма (IV в. до н. э.). Таннаи, амораи, савораи, гаоны — названия последовательных поколений еврейских мудрецов — составителей и первых комментаторов Талмуда (I–VI в. н. э.). Галаха — совокупность религиозных предписаний, содержащихся в Торе, Талмуде и в более поздней раввинистической литературе и регламентирующая религиозную, семейную и общественную жизнь верующих евреев.
Взял я книгу, чтобы успокоить душу словами Торы, но выскользнула книга у меня из рук и упала на пол. Поднял я ее, и снова открыл, и забыл, зачем открывал. А когда вспомнил и посмотрел, все буквы беспорядочно запрыгали перед моими глазами и ни за что не хотели собраться во что-то осмысленное. И мои мысли тоже беспорядочно переносились от одного к другому, пока не вернулись к господину Кляйну. Перед моими глазами встал тот господин Кляйн, с которым мы столько гуляли по улицам и кварталам Иерусалима, и я подумал — выйду-ка я из дома, погуляю немного и, может, снова приду в себя.
Не успел я перейти улицу, как господин Кляйн похлопал меня по плечу и спросил: «Куда и откуда?» — «Да вот, вышел немного погулять», — ответил я ему. Он погладил свою красивую ухоженную бороду и сказал: «Я тоже вышел, чтобы погулять. Раз уж так, погуляем вместе».
Солнечные дни давно миновали, и дул холодный ветер. Дожди еще не начались, но тяжелые тучи на небе уже пугали приближением зимы. Господин Кляйн был закутан в красивую шубу, и серебристый лисий воротник спускался на его плечи и охватывал шею. В руке у него была красивая палка с серебряным набалдашником. Седые волосы и белоснежная борода господина Кляйна сияли, как серебряный набалдашник в его руке, а лицо в обрамлении мехового воротника сверкало, как отполированная медь.
Я начал было извиняться, что уже несколько дней не показывался у него, но он поднял палец, приложил его к губам, как человек, который хочет говорить сам, а не слушать собеседника, и тут же начал свою речь. Думаю, обратись к нему сейчас райская птица, господин Кляйн и тогда бы не сделал паузы. Он опять рассказывал мне о многом из прошлого, а еще больше намекал, и из всех его слов проистекало, что если бы не он, поднявший Иерусалим из праха, то здесь и зернышка не было бы курице клюнуть.
Солнце вдруг вырвалось из-за туч, поднялось над вершинами гор и окружило скалы золотистым сиянием. И тем же золотом сверкнули на солнце борода господина Кляйна и набалдашник его палки.