Шрифт:
Но в милиции, как показало время, оставались далеко не все воспитанники. Многие выбирали гражданские профессии, даже становились артистами. К таким профессиям у Коли способностей не было. Как раз настали времена больших чисток, скрытых врагов находили даже в органах, и Дерябин по комсомольскому набору попал в НКВД. Как писали тогда газеты – на передовую классовой борьбы, чем Николай очень гордился.
Правда, новые товарищи старались держаться от Коли на определенном расстоянии и считали его странноватым. Одна из причин, если не главная – Дерябин это знал, – заключалась в его патологической любви к чистоте. Вряд ли все те, с кем Николай разделял тяготы службы в органах государственной безопасности, прошли хоть малую долю того, что выпало ему. Ничего удивительного, пускай сколько угодно обсуждают, как он каждый день старательно скребет себя намыленной мочалкой и даже платит специально приходящей женщине – та ежедневно стирала ему белье, гладила, чистила форму и гражданскую одежду. Получив комнату в коммуналке, Дерябин своими руками драил в ней пол, а соседей, допускавших, по его словам, антисанитарию, грозился посадить. С ним не спорили: ничего другого от сотрудника органов ожидать не приходилось.
…Потому-то старший лейтенант НКВД Николай Дерябин оказался не готов не просто к плену. Резкое погружение в грязную и голодную лагерную жизнь вмиг пробудило в памяти все то, что он изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год своей не такой уж долгой жизни старался по мере сил и возможностей подавить, забыть, выкинуть, вычеркнуть.
Внутри него все это время отчаянно боролись двое. Первый – тот, кто искренне считал плен предательством, а возможность работы на врага – изменой Родине. В своем, отдельно взятом случае, Николай готов был объяснить и даже оправдать пленение. Допускал: есть среди обитателей барака те, кого взяли по тому же нелепому стечению роковых обстоятельств, что и его самого. Только вот это не оправдывало согласия служить немцам и подчиняться предателям-полицаям за черпак вонючей баланды. Второй хотел есть и жить – именно в такой последовательности.
Первый держался отчаянно, даже мужественно, из последних сил и до последнего вздоха. Но с огромным перевесом победил Второй, не давая сопернику ни единого шанса сохранить жизнь, лицо и убеждения одновременно. Сперва противовесом выступал Дробот – вот кто бесхребетный трус, военный преступник, согласившийся хоронить своих товарищей и возиться в лагерном дерьме, получая взамен несъедобный суп. Даже смирившись с необходимостью униженно поднимать из грязи сладкую промерзшую картошку, Дерябин все равно мерил себя выше Романа: вот такие они, интеллигенция вшивая, сыночки ученых папочек. Папаша, небось, из бывших, жаль не успел проверить и, видимо, не успеет, уж тогда бы расписал дело сержанта Дробота по полной программе…
Когда же Николай оказался одним из десятых номеров на перекличке, определяющей смертный жребий, из строя его вытолкнуло желание жить. О последствиях Дерябин не думал – просто оказалось, что он готов терпеливо ждать конца, ежедневно борясь за жизнь, но совершенно не способен принять смерть сегодня, сейчас, или же – точно узнать, что приговорен и через несколько дней, темной сырой ночью, именно Роман Дробот погрузит его растерзанное пулями тело на телегу, рядом с другими, так же бесславно погибшими бойцами.
Осознание того, что хоронить его наверняка станет Дробот и такие, как Дробот, и заставило его вызваться служить врагу. Может быть, именно так Дерябин позже пытался объяснить себе собственный поступок.
Впрочем, уже к вечеру того рокового и переломного для Николая дня врагами для него остались только предатели-полицаи. Свободно говоривший по-русски капитан Абвера Отто Дитрих обращался к нему на «вы», распорядился покормить, обеспечить горячую воду и чистую одежду – все то, чего Дерябину в лагерной грязи так не хватало.
А потом его, переодетого в новенькую полевую форму офицера Красной Армии, доставили сюда, под Харьков.
Новая жизнь началась неожиданно. Николай даже не заметил, как наступил апрель.
– Будете курить? – Капитан Абвера Отто Дитрих выложил на стол початую пачку «Казбека», перехватил не столько удивленный, сколько любопытный взгляд собеседника, кивнул: – Да, здесь, в школе, все курсанты и инструкторы носят советскую военную форму, курят советские папиросы, общаются между собой только по-русски. Ну, или если знают язык той местности, куда их планируют забросить, – говорят на нем. Это как раз больше касается курсантов. Вы ведь владеете украинским? Может, – губы обозначили улыбку, – грузинским?
– У нас даже на Кавказе и в Средней Азии никого не удивить русским языком, – Дерябин потянулся через стол, пододвинул к себе коробку, взял папиросу, кивнув в знак благодарности за спички, закурил. – Да, никто не удивляется. При советской власти русский стал интернациональным.
– Как при царе?
– У нас не принято сравнивать. То – монархия, эксплуататоры. Сейчас республика рабочих и крестьян.
– Ладно, оставим эту тему, – махнул рукой Дитрих. – Освоились?
– Пока меня держат отдельно.
– Правильно. Карантин. Таков порядок.
– Есть душевая, чистая постель, кормят три раза в день. Чай горячий.
– Немного придите в себя после лагеря. И потом, Дерябин, в действительности я пока не решил, что с вами делать.
Николай поперхнулся дымом, закашлялся.
– То есть?
– Не поверите – вы первый из моих подопечных, кто пришел из советских карательных органов. Тем более из НКВД. Представляете, даже милиционеров не было.
– Это плохо? – осторожно спросил Дерябин.