Шрифт:
Но для нас самая большая заслуга Делакруа — это создание портрета Шопена, в котором художник добивается глубочайшей выразительности столь дорогого нам лица Если сравнить этот набросок с почти что элегантными портретами Ара Шеффера или Винтерхальтера, становится понятно, чего достиг Делакруа в своих рисунках и своем портрете. Если, глядя на портрет Винтерхальтера, зритель говорит: «Так выглядел Шопен», то перед портретом Делакруа он скажет: «Таким Шопен был». Этот синтез болезни, вдохновения и благородства — одни из самых потрясающих портретов в истории живописи.
Подорванная было дружба, которая на Майорке подверглась чересчур суровым испытаниям болезнью и одиночеством, весьма поокрепла в Ногане. Тут порою бывало весело. Шопен вспоминал молодость, комедийки и импровизированные представления. Игры, забавы, прогулки с его участием удавались на славу. Но когда он запирался в своей комнате, когда целыми днями не перекидывался ни с кем словом, настроение всех собравшихся падало, веселье улетучивалось. Это были трудные минуты для хозяйки Ногана, но наверняка гораздо более трудными они были для самого Шопена. Он становился все более хмурым, а одиночество, может, более всего тяготило его тогда, когда в Ногане бывало так весело. Пение Полины Виардо, «бесконечные» беседы с Эженом Делакруа и часы лихорадочной работы над лучшими произведениями — поистине счастливые дни этих летних месяцев в течение долгих шести лет. Возвращения в Париж — словно бы перерывы в этой настоящей жизни, какой была свободная волна творчества в Ногане.
Эта семенная атмосфера, по которой так тосковал всю жизнь Шопен, была для него суррогатом счастья в Ногане. Это мирило его и с лживостью хозяйки дома и с крикливой суматохой, которую подымали ее дети. Счастливый месяц летом 1844 года, когда Людвика Енджеевич с мужем приезжала в Париж и в Ноган, лучше всего дает нам понять то, что нужно было Шопену. Как и о карлсбадской встрече с родителями, о парижском его свидании с любимом сестрой мы знаем очень немного. В мае того года умер Миколай Шопен. Для Фридерика это было сильным ударом. Движимая женской интуицией, помноженной на воображение писателя и психолога, мадам Санд первая позаботилась о приезде Людвики. Она прекрасно понимала, что это не только поддержит Шопена в его горе и одиночестве, она догадывалась, что это будет и отличным средством для улучшения ее взаимоотношений с Шопеном. Печаль превращала Шопена в не всегда приятного товарища, приезд сестры мог переменить его, облегчить общение с ним. Сколько бы ни жил Шопен за границей, он никогда не переставал «одной ногой» быть на родине. Он внимательно присматривался к тому, что там делается, ловил даже самое слабенькое дуновение ветерка, прилетавшего оттуда. Встреча с сестрой снова дала ему возможность подышать родным воздухом родины, она была огромным событием в его тяжелой жизни на чужбине.
Приезд сестры был счастьем, от которого голова шла кругом («un bonheure `a faire perdre la t^ete», — как писал Фридерик мадемуазель де Розьер), и, разумеется, отразился не только на самочувствии Шопена, но наверняка и помог замазать трещины, исподволь покрывавшие с таким трудом выстроенное здание совместной жизни двух художников, в которой было столько искусственного.
Счастье это прошло, как сон «Ch`ere mademoiselle de Ro 'i`eres, ainsi nous avous r'eve'e d’avoir du Louise» [94] ,— так начинается письмо Шопена из Орлеана, куда он проводил Людвику и где с нею простился. Но след этого счастья остатся надолго.
94
Дорогая мадемуазель де Розьер, итак, нам снилось, что мы видели Людвику. (Прим авт.)
«Милая Людвика, — писала мадам Санд сестре Шопена спустя несколько недель после ее отъезда, — можешь вообразить себе, какие страдания причинила Фридерику разлука, но здоровье его довольно таки хорошо выдержало это испытание. В конце концов ваше хорошее и угодное богу решение принесло свои плоды. Оно очистило его душу ото всей горечи, оно сделало его сильным и храбрым[ подчеркнуто мною]. Когда изведаешь столько счастья за месяц, невозможно, чтобы от него ничего не осталось, чтобы многие раны не затянулись и чтобы не обрести новых надежд и не укрепить веры в бога. Уверяю тебя, что ты лучший врач, которого он встречал когда-либо, ведь достаточно только заговорить о тебе, чтобы вернуть ему охоту к жизни. А ты, моя дорогая, моя хорошая, как удаюсь тебе это долгое путешествие? Я уверена, что, несмотря на все развлечения, какие муж хотел доставить тебе в дороге, истинную радость ощутила ты только тогда, когда оказалась со своими детьми, с матерью, с сестрой. Так предавайся же великому этому счастью, что можешь снова прижать к груди самые святые для твоего сердца существа, порадуй их после столь долгой разлуки, рассказывая, сколь много доброго сделала ты для Фридерика. Скажи всем им, что я тоже люблю их и что жизнь отдала бы за то, чтобы в один прекрасный день собрать их всех вместе с ним под своей крышей. Скажи им, как люблю я тебя, они лучше тебя поймут это, ты ведь и сама, может, не знаешь, какая ты. От всей души обнимаю тебя, а также твоего мужа и детей».
Сколько же доброты было в душе этой благородной Людвики, если ее окружала такая атмосфера безмятежности и покоя, если она смогла затронуть лучшие струнки души мадам Санд, что проявилось в этом письме; если она была лекарством от горечи и отвращения к жизни, если она залечивала старые раны! Решительно, Людвику не оценили до сих пор по достоинству!
Никогда не говорят о влиянии Шопена на литературную работу Жорж Санд, а ведь такое влияние — и влияние благотворное — должно было быть. Оно сказалось на наиболее значительных сочинениях ма дам Санд, на ее романах из жизни народа. Наиболее долговечный драгоценный камешек ее творчества, роман из народной жизни «Чертово болото», — связан с воспоминаниями о семье Шопенов. Его рукопись мадам Санд подарила Людвике, а под заглавием написала: «Моему другу Фридерику Шопену». Делакруа, восхищенный этим романом, пишет в Ноган; «Это один из ваших шедевров, моя дорогая, да и то наиболее совершенный: красиво и просто!» Вот именно! Не обязана ли этой простотой, с таким трудом дававшейся ей ранее, мадам Санд Фридерику? «Вы хорошо придумали, — продолжает Делакруа, — посвятив это Шопену!»
Во всяком случае, и это прекрасное произведение связано со счастливыми днями пребывания Людвики в Ногане.
Долгие месяцы живет Шопен воспоминаниями об этой встрече. В этом он нуждался более всего. Он пишет Франшомму: «Часто думаю о последнем нашем вечере, проведенном с моею дорогой сестрой. Как же она была счастлива, что может послушать тебя!» Шопен высылает вслед сестре какие-то песенки, книжечки, открытки, которые должны догнать ее в Вене и Кракове.
«…Часто вхожу [в вашу комнату] и ищу, не осталось ли чего после вас, и вижу только все то же место у дивана, где мы пили шоколад, да рисунки, которые Каласанты копировал. Больше от тебя [Людвика] осталось в моей комнате: на столе лежит твое вышивание этого башмачка, завернутое в английскую промокательную бумагу, а на фортепьяно маленький карандашик, который был у тебя в бумажничке, а теперь преотлично мне служит».
Грустные, жалкие сувениры! Какая же тоска поселилась в этом покинутом сердце!
Год спустя он еще пишет о парижской иллюминации: «В нынешнем году не так, как видели в прошлом Енджеевичи, должно быть иллюминировано».
Но этого бальзама с родины хватило ненадолго. Все больше трещин появляется на этой стене ненастоящего счастья. Главной тому причиной было неопределенное положение Шопена в доме Жорж Санд. Он не муж да и не любовник уже. С каждым годом, по мере того как подрастают дети мадам Санд, становится все яснее, что он и не ребенок. Он словно бы член семьи и присваивает себе определенные права, на которые претендует хозяйка. Для взрослого Мориса он лишний нахлебник, который его раздражает и злит. Для взрослой Соланж…