Шрифт:
Конрада Зауэрабенда из Сент-Луиса, штат Миссури, биржевого маклера, путешествующего в одиночку; мисс Эстер Пистил из Бруклина, Нью-Йорк, молодой школьной учительницы; Леопольда Хэггинса из Санкт-Петербурга, штат Флорида, отошедшего от дел фабриканта, и его жены Крайстэл.
Короче – это был стандартный набор обожравшихся деньгами, но недоучившихся бездельников. Зауэрабенд, который оказался мордатым сердитым толстяком, сразу же люто невзлюбил Гостмэна, который был мордатым, но общительным и добродушным толстяком. Гостмэн отпустил шутливое замечание по поводу того, что Зауэрабенд пытался заглянуть за пазуху его дочери во время одного из инструктажей. Я не сомневаюсь в том, что Гостмэн пошутил, но Зауэрабенд раскраснелся и пришел в ярость, в результате чего Пальмира, которая в свои шестнадцать лет была настолько инфантильной, что вполне могла сойти за тринадцатилетнюю, выбежала из комнаты вся в слезах. Я постарался уладить ссору, но Зауэрабенд продолжал метать в сторону Гостмэна свирепые взгляды.
Мисс Пистил, школьная учительница, блондинка с отсутствовавшим вглядом, искусственно увеличенной грудью и лицом, которому она умудрялась придавать одновременно выражение строгости и томности, уже на первом же нашем занятии с непоколебимой решительностью повела себя так, будто она участвует в подобных маршрутах только с одной целью, чтобы ею пользовались курьеры. Но даже если бы я и не был всецело поглощен Пульхерией, не думаю, что злоупотребил бы ее доступностью. А в той ситуации, в которой я теперь оказался, у меня вообще не было никакого, даже самого малейшего желания проверить, чем может похвастаться мисс Пистил ниже пояса.
Совсем иное дело – юный Бильбо Гостмэн, который оказался таким модником, что носил панталончики, подбитые спереди подушечками (если в моду вошли лифы, характерные для критянах второго тысячелетия до Рождества Христова, то почему не могли снова стать модными гульфики?); руки его оказались под юбкой у мисс Пистил уже на нашем втором инструктаже. Он полагал, что проделывает это совершенно незаметно, но это сразу стало для меня очевидным, как не ускользнуло и от внимания папаши Гостмэна, который весь аж засветился, испытывая родительскую гордость за такого сына. Не удалось ему укрыть свои попытки и от взгляда Хэггинс, которая была настолько потрясена, что ее едва не хватил удар. У мисс Пистил был очень взволнованный вид, ее уже трясло мелкой дрожью, и она то и дело извивалась на месте, чтобы юному Бильбо было удобнее продолжать свое ознакомление с нею. Тем временем мистер Леопольд Хэггинс, которому было восемьдесят пять лет и от которого остались, пожалуй, только кожа да кости, с надеждой подмигивал миссис Луизе Гостмэн – спокойной женщине с характерной для хранительницы семейного очага внешностью, уделом которой стал постоянный отпор трепетным домогательствам престарелого негодника.
Вот мы и отправились вместе на этот двухнедельный счастливый маршрут.
Я снова оказался самым низкосортным курьером. Мне никак не удавалось вызвать в себе то вдохновение, что посещало меня раньше. Я показывал своей группе все, что было положено, но не способен был ни на что, не предусмотренное в маршруте. Я был не в состоянии последовательностью мелких прыжков развернуть перед своими туристами панораму событий во всей ее цельности и полноте, как это делал Метаксас, и как я сам собирался всегда поступать в качестве курьера времени.
Частично мои беды объяснялись неопределенностью моего положения в отношении Пульхерии. Образ ее тысячи раз за день представал перед моим мысленным взором. Я представлял себе, как я перепрыгиваю в 1105 год и начинаю планомерную обработку Пульхерии; она несомненно, помнит меня по лавке с пряностями, как я помню не допускавшее никаких других толкований, неприкрытое приглашение, которое она выразила тогда без слов.
Моя беда заключалась еще в том, что начало притупляться ощущение чуда, которое осуществилось благодаря путешествиям во времени. Я провел на византийском маршруте вот уже почти полгода, и чарующий трепет, который я испытывал раньше, понемногу пропадал. Одаренный курьер – такой, как Метаксас – способен столь же сильно волноваться при виде тысячной по счету коронации императора, как и в первый раз. И передать свое возбужденное состояние людям, которых он сопровождает. Возможно, я не был от природы одаренным курьером. Мне наскучили церемония освящения Айя-Софии и крещение Феодосия Второго, как прислуге дома терпимости надоедает смотреть на разворачивающиеся у нее перед глазами оргии.
И еще мои неприятности в какой-то мере были связаны с присутствием в моей группе Конрада Зауэрабенда. Этот жирный, вечно потный, неряшливый господин становился для меня невыносимо противным всякий раз, как только он открывал рот.
Он был неглуп, хитер, но слишком уж вульгарен и груб, неотесанный деревенский чурбан. От него всегда можно было ожидать какого-нибудь, совершенно неуместного, замечания где угодно и когда угодно.
В Августеуме он присвистнул и произнес:
– Какая шикарная автостоянка могла бы здесь разместиться!
Внутри Айя-Софии он похлопал по плечу седобородого священника и доверительно поведал ему:
– Единственное, что хотел бы сказать вам, батюшка, так это: какая у вас здесь миленькая церковка!
Во время посещения эпохи иконоборчества, наступившей в период правления Льва Исаврийского, когда лучшие произведения живописи в Византии уничтожались под предлогом борьбы с идолопоклонством, он перебил страстную речь одного из самых ревностных фанатиков-иконоборцев вопросом:
– Эй, вы что, совсем с ума посходили? Не понимаете, что тем самым губите туристский промысел в этом городе?
Кроме того, Зауэрабенд был совратителем малолетних и открыто гордился этим.
– Я ничего не в силах поделать с этим, – объяснял он. – Вот такой у меня бзик. Мой старик называет это комплексом Политы. Мне они нравятся, когда им двенадцать, ну от силы тринадцать лет. Сами понимаете: достаточно взрослые, чтобы у них уже начались месячные и выросло немножко волосенок тут и там, но все же еще не полностью созревшие. Вкусить до того, как у женщины вырастет грудь – вот мой идеал. Я терпеть не могу покачивающееся женское мясо. Приятненький бзик, верно?