Шрифт:
Позвонил домой, трубку снял сын. Обуревавший меня гнев наполовину спал, и я, изо всех сил стараясь казаться спокойным, попросил:
— Кайфан, позови маму к телефону.
— Пап, что у вас с ней происходит? — В голосе чувствовалось недовольство.
— Ничего. Маму позови.
— Её нет дома, пёс тоже не пришёл встречать. Еду не приготовила, записку вот только оставила.
— Какую записку?
— Сейчас прочитаю. «Кайфан, приготовь что-нибудь поесть сам. Если позвонит отец, пусть ищет меня на Народном проспекте у магазина острого соуса „хун“». Что это значит?
Я ничего не стал объяснять. Пока ничего не могу объяснить, сынок. Бросив трубку, я посмотрел на лежащий на столе мосол, пытаясь сообразить, что взять с собой, но так ничего и не придумал. Бегом спустился вниз. У входа творилась неразбериха, люди столпились в кучу, резкий запах не давал дышать и ел глаза, в воздухе смешался кашель, проклятия и пронзительные вопли. Здесь всё близилось к концу, но дальше только начиналось. Зажав нос, я обогнул здание, вышел через калитку на северо-восточном углу и по задней улочке побежал прямо на восток. Добежав до переулка кожевенников рядом с кинотеатром, повернул на юг к Народному проспекту. Беспокойный народ сапожники по обеим сторонам переулка наверняка соотнесли вид мчащегося в панике замначальника уезда Ланя с беспорядками у входа в управу. Может, в городе кто не знал Пан Канмэй, а уж меня-то знали все.
Жену я увидел сразу, заметил и пса за её спиной, ублюдка этакого! По проспекту беспорядочно спешили толпы людей, никто правил движения не соблюдал, машины, повозки, люди — всё смешалось, рёв клаксонов стоял невыносимый. Я пересёк проспект, прыгая из стороны в сторону, как ребёнок, играющий в «классики». Кто-то обратил на меня внимание, но большинству было не до меня. Запыхавшись, я остановился перед ней. Её глаза были устремлены на дерево, а ты, пёс, ублюдок, смотрел на меня ничего не значащим взглядом.
— Куда ты её подевала? — сурово подступился я к ней.
Её рот искривился, щёки дёрнулись, на лице появилась презрительная усмешка, но взгляд был по-прежнему устремлён на дерево.
Поначалу я увидел на стволе лишь четыре неясных ярко-зелёных пятна, но потом понял, что это мухи, гадкие зеленоголовые мухи. Приглядевшись ещё, различил три иероглифа и три восклицательных знака. От запаха крови закружилась голова, в глазах потемнело, и я чуть не упал. Похоже, произошло то, чего я боялся больше всего. Она убила её и написала это её кровью. Собравшись с духом, я всё же спросил:
— Что ты с ней сделала?
— Да ничего я с ней не делала. — Она пнула пару раз ствол, и мухи разлетелись со страшным жужжанием. — Это моя кровь. — Она подняла замотанный указательный палец. — Я своей кровью написала, чтобы она тебя бросила!
С души будто камень свалился, накатила невероятная усталость. Я невольно присел на корточки. Пальцы свело судорогой, они растопырились куриной лапой, но я выловил из кармана сигарету, прикурил и глубоко затянулся. Извиваясь, как змея, дым проникал глубоко в закоулки мозга и, казалось, нёс чувство радости и облегчения. Когда мухи взлетали, эта гнусная надпись бросилась в глаза со всем прискорбием. Но они тут же уселись обратно и закрыли почти всё, сделав её едва различимой…
— Я сказала ей, — жена по-прежнему не смотрела в мою сторону и говорила как-то монотонно и онемело, — что, если она бросит тебя, никому слова не скажу, даже не заикнусь. Может влюбляться, рожать детей, жить и не тужить. Но если она этого не сделает, то тогда и ей, и мне конец! — Она резко обернулась и подняла замотанный палец. Глаза сверкали, и она взвизгнула, как загнанная в угол собака: — Кровью из этого вот пальца напишу о ваших гнусных делишках на дверях управы, на дверях парткома, на дверях собрания народных представителей, на дверях полиции, суда, прокуратуры, на дверях театра, кинотеатра, больницы, на каждом дереве, на каждой стене… Буду писать, пока кровь не кончится!
ГЛАВА 47
Выказывая храбрость и бесстрашие, избалованный сын разбивает дорогие часы. Потерпев поражение, брошенная жена возвращается в родные места
Твоя жена сидела на переднем сиденье твоей «сантаны» в длинном, скрывающем лодыжки, пурпурном платье. От него несло нафталином. На груди и на спине все в слепяще ярких блёстках, и мне постоянно приходило в голову, что, если её бросить в реку, она тут же обернётся рыбой. Волосы она уложила, напудренное, бледное, как известь, лицо резко выделялось по сравнению с загорелой шеей и казалось маской. Золотое ожерелье на шее и два золотых кольца, видимо, должны были придавать ей вид шикарной дамы из высшего общества. У водителя Сяо Ху сначала аж лицо вытянулось, но твоя жена сунула ему пачку сигарет, и он сразу расплылся в улыбке.
Мы с твоим сыном расположились сзади, а вокруг были навалены ярко-зелёные коробки — вино, чай, печенье, ткани. Я в первый раз возвращался в Симэньтунь с тех пор, как меня увезли на джипе Цзиньлуна в город. Тогда я был трёхмесячный щенок, а теперь — взрослый пёс, немало испытавший на своём веку. Возбуждённый, я не успевал следить за пейзажем за окном. Шоссе было прямое и широкое; вдоль него много зелени; машин мало, и ехал Сяо Ху очень быстро. Машина летела, как на крыльях. Мне же казалось, что крылья выросли не у неё, а у меня. Одно за другим откатывались назад и вниз деревья на обочинах, казалось, дорога неспешно воздвигается чёрной стеной, за ней поднимается вертикально и протекающий рядом Великий канал. Мы заползали по этой ведущей за горизонт чёрной дороге прямо на небо, а рядом бурным, как водопад, потоком лилась река…