Шрифт:
Мы шли, более или менее гордые в сознании исключительности своей миссии. Ведь потребность в подвиге свойственна юности.
Галерея, где мы работали в обширном бывшем шуваловском особняке на Фонтанке, занятом Домом печати, упиралась в стену, за которой располагался ресторан. А там бушевал нэп. По пятницам там проходили «фокстротники». Музыка джаза и пьяное веселье доносились до нас, мы их яростно ненавидели — эти хмельные, угарные порождения нэпа…
Поздний вечер, мы пишем под потолком, глухо доносится музыка, и вдруг раздается звонкий голосок: «А я хотела апельсины купить…» Смотрю вниз и вижу прелестную девочку, безбровую, с большими голубыми глазами, золотой косой ниже пояса, круглым личиком — она забежала к нам и остановилась, пораженная тем, что увидела. Мы на нее уставились.
— Как тебя зовут?
— Оля.
— А как фамилия?
— Берггольц.
— А сколько тебе лет?
— Шестнадцать.
— А чем занимаешься?
— Пишу стихи.
— Прочитай свои стихи.
И она без смущения читает «Астраханскую селедку», а за ней и другое.
Ей любопытно, что мы делаем, и она лезет на стремянку к Борису Таскину, самому приветливому из нас. Мы начинаем дружить с Олей, и она часто к нам заходит.
В дальнейшем я близко с ней познакомился, много лет мы были настоящими друзьями, и я хорошо знал ее сложную, поистине драматическую биографию. Ощущение встречи с прекрасным талантом возникло у меня еще в самом начале нашего знакомства и с годами только укрепилось.
21 января 1927 года Филонову исполнилось сорок четыре года. Мы отметили это событие, но, конечно, самым скромнейшим образом. Немного водки все же мы достали. Помню, как Павел Николаевич прихлебывал водку из блюдечка, говоря при этом, что «он ценит водку за ее вкусовые качества».
Наконец мы закончили наш немыслимый труд — шутка ли, проработать точкой такие многометровые холсты! Они заняли свои места в колонном зале.
Пришли зрители, и начались наши дискуссии с ними. Жарко было. А в дискуссиях мы очень понаторели и широко пользовались демагогическими приемами.
«Вам не нравится? Но и лекарство не нравится… Вам кажется? Но вам кажется, что солнце движется по небу, а на самом деле наоборот — Земля движется вокруг Солнца…» и т. д.
В 1928 году у Филонова на почве хронического недоедания стало слабеть зрение. Мы решили втайне от Павла Николаевича хлопотать о пенсии для него. Крупнейшие искусствоведы Ленинграда — Пунин и Исаков — написали характеристики Филонова. А мы пошли собирать подписи ленинградской интеллигенции под нашей петицией. Я был с этой целью у писателей А. Н. Толстого и К. А. Федина и у художника И. И. Бродского. В Детском Селе жил А. Н. Толстой. Помню темную комнату — было лето, и ставни были закрыты, поблескивает золото рам на картинах.
Приветливо встретил меня Федин в синей ампирной столовой с мебелью XIX века — из красного дерева. Прекрасная обстановка типично петербургской квартиры.
Бродского я застал в его мастерской, на втором этаже его особняка, рядом с Русским музеем (в квартире сейчас музей). Когда я к нему пришел, он писал из окна садик перед Русским музеем со многими гуляющими и сидящими на скамьях фигурами. Это известная сейчас картина, не раз воспроизводившаяся [619] . Бродский, так же как и писатели, охотно подписал мой лист.
619
Возможно, речь идет о картине И. И. Бродского «Аллея Летнего сада осенью». 1928. Холст, масло. 126 x 107,5. Музей-квартира И. И. Бродского.
Наше ходатайство подписало много академиков. Тогда Академия наук СССР была еще в Ленинграде.
Мы собрали немного денег, и я был уполномочен отвезти все бумаги в Москву наркому просвещения, знаменитому Анатолию Васильевичу Луначарскому. Денег хватало только на одни билеты на поезд. Я остановился у своих родственников на Чистых прудах, в Фурманном переулке, благо близко (наркомат был там, где сейчас Министерство просвещения, — на Чистых прудах), отправился к Луначарскому. Его секретарь мне говорит, что надо записаться на прием и недели через три подойдет моя очередь. Что делать? Мне нужно вечером же возвращаться домой. Тут вижу, как в приемную входит Анатолий Васильевич, очень похожий на свои портреты и, пересекая приемную, направляется в свой кабинет. Я за ним, секретарша что-то кричит, но я вхожу в кабинет вслед за Луначарским. Он не сердится, предлагает сесть, и я, волнуясь, рассказываю свое дело.
Филонов? Знаю. И он уважительно говорит о Павле Николаевиче. Просматривает внимательно бумаги и предлагает оставить их у него. Обещает возбудить ходатайство о пенсии перед правительством.
Прошло время, и товарищи снова посылают меня в Москву узнать результаты моей поездки. Мы смертельно боимся, чтобы Филонов не узнал о нашей проделке. Нам совершенно ясно, что, приняв пенсию как знак признания его творчества Советской властью, он был бы глубоко оскорблен нашими хлопотами — и, чего доброго, может, оскорбившись, порвать с нами.
Прихожу в уже знакомый наркомат, иду от стола к столу и нахожу наконец наше «дело» — так и написано «дело» на картонной коробке, в которой наши бумаги. Там и письмо в Малый Совнарком, подписанное Луначарским, с краткой характеристикой Филонова и просьбой о назначении ему пенсии.
Мне объясняют, что не хватает двух необходимых бумаг — личного заявления Филонова и заключения медицинской комиссии о состоянии его здоровья. У Филонова не запросили эти документы, так как к «делу» не был приложен его адрес.