Шрифт:
И этот полюбившийся мне город ни в чем этом не виноват. Ночью, мучаясь бессонницей, я посвятил ему стихи.
Я ощущаю нежно кожею Венецианский легкий бриз. Плывут дворцы, курчавясь дожами, Собой сливая даль и близь. И берега с ленцой блаженствуют, И воды тянут, как магнит. Скользит гондола с хищью женскою И в глуби темные манит. Летят архангелы над хорами. Святые тянутся из рак. Потусторонний свет соборами Хранит лампадный полумрак. Там — карнавал шумит, бесчинствует, Под масками скрывая страх. Монашенки четою чинствуют, И жизнь для них легка, как прах. Там — возле мостика ажурного — Такая тишь, такая стать Что хочется вздремнуть над урною И так всю жизнь свою проспать. Но рынок шумен данью модною — Тут на прилавках — кровь и слизь — Пульсирует глубоководная Апоплексическая жизнь. Здесь по-простецки ухажорствуют, И брюха жадные урчат, Уста горланят и обжорствуют Вдыхая ресторанный чад. Венчают вечность здесь венец и яд, И гибель в четырех стенах. И гнилью сладостной Венеция Меня качает на волнах.Все бодрствующие едины. Все спящие замкнуты в одиночку в глубине своего подсознания. Но в стране сновидений есть свои архетипы.
К примеру, в предчувствии встречи с этим антисемитским ничтожеством — Фёрстером, меня посетил сон об иудействе, длящемся тысячелетиями, призрачном на всем своем протяжении, проклятом в своем притяжении, невыносимом в своем притязании. Но в скуке существования оно притягивает и окольцовывает иной, не отпускающей душу на покаяние, реальностью.
Приехав из Венеции, я тут же свалился в постель.
И прямо из сна я выхожу в охватывающее бодрящей свежестью утро на альпийских высотах. Из пор моих испарился запах гниющих водорослей, пропитавший атмосферу Венеции.
Трудно описать глубину переживания в миг, когда взгляду открывается в цвете и свете альпийское пространство вокруг Сильс-Марии, и влечет меня из постели на кажущуюся бесцельной прогулку.
Свет раннего солнца, пучком нитей протягивается сквозь зеленую листву, своей тенью и темью усиливающую свечение прянувших вдаль, пряно пахнущих полей, сиреневые ковры опавшего цветения.
Прямо в постель сочится малиновая пастель цветов, стаями обсевших кусты.
Прогулка воспринимается мной, как освоение тайников собственной души.
Иногда ухожу до вечера, и меня сопровождает птичья рулада, прошлогодние, высохшие и повисшие, никому не нужные плоды рядом с голубизной неба без облаков и солнца, потягивающегося по-кошачьи к закату, в желании погрузить всех здесь, на этой стороне земли, в дрему и душевный покой. И я воткан в это окружение, и меня не сдвинуть без того, чтобы сотрясти это объемлющее меня Сущее, смещаемое и смущаемое ходом нетривиального моего мышления и моими ходами на шахматной доске жизни.
Такая уж моя, сводящая с ума, сущность: чем глубже погружение в покой, тем сильнее душевная тревога. И гонит она меня с места, особенно, если оно действительно райское.
Открытие Достоевского
Я искренне завидую беспечности моих ближайших друзей.
Меня же просто опаляет надвигающееся грядущее, которое сменит нынешнее — мышиное — веком машинным.
Предвестники его — стволы, изрыгающие массовую смерть, уже взведены и ждут своего часа. И все, отринутое мной, отжившее, с хищностью неудовлетворенного убийцы тоже замерло в ожидании.
А все мои суетные дела, даже новые издания моих книг — двухтомника «Человеческого, слишком человеческого» с новым предисловием, «Рождения трагедии», готовящиеся к печати новые издания «Утренней зари» и «Веселой науки», недавно вышедшая «По ту сторону добра и зла», никого не колышут. Ну, некий Видман опубликовал в бернском «Бунде» рецензию на эту последнюю книгу, но лучше бы он этого не делал, хотя и похвальна многолетняя беспечность швейцарцев, как всегда, уверенных, что их-то война не коснется.
В остальном пространстве Европы застоявшееся время с остекленевшими глазами незыблемости, с невыносимой для меня ненавистью ведет за мной слежку. Но ведь, так или иначе, невозможно жить со столь тонкой кожей, чувствительной к невежеству, стяжательству, лжи.
А, впрочем, самому же мне порой непонятно, почему это меня так напрягает.
Да провались этот грядущий мир в тартарары, лишь бы мне чаю выпить, как говорит герой новеллы Достоевского «Записки из подполья», гениального русского писателя.
Удивительно, как Лу, так основательно приобщавшая меня к русской культуре, более того, шутливо обрисовавшая мой облик в глазах русского человека, как вислоусого, пухлощекого, жовиального толстяка, помесь запорожского казака и украинско-польского крестьянина, закусывающего горилку квашеной капустой, перечислявшая всех русских классиков, даже не упоминала имени Достоевского.
Несколько дней назад, при случайном посещении книжной лавки, мне бросилась в глаза только что переведенная на французский язык книга «l'esprit souterrain» («Записки из подполья»).