Шрифт:
Да, чтоб отказаться от всякого «устройства» в лагере и дать силам тяжести произвольно потянуть тебя на дно, – нужна очень устоявшаяся душа, очень просветлённое сознание, большая часть отбытого срока да ещё, наверно, и посылки из дому – а то ведь прямое самоубийство.
Как говорит благодарно-виновно старый лагерник Дмитрий Сергеевич Лихачёв: если я сегодня жив – значит, вместо меня кого-то расстреляли в ту ночь по списку; если я сегодня жив – значит, кто-то вместо меня задохнулся в нижнем трюме; если я сегодня жив – значит, мне достались те лишние двести граммов хлеба, которых не хватило умершему.
Это всё написано – не к попрёку. В этой книге уже принято и будет продолжено до конца: всех страдавших, всех зажатых, всех, поставленных перед жестоким выбором, лучше оправдать, чем обвинить. Вернее будет – оправдать.
Но, прощая себе этот выбор между гибелью и спасением, – не бросай же, забывчивый, камнем в того, кому выбирать досталось ещё лише. Такие тоже в этой книге уже встречались. И ещё встретятся.
Архипелаг – это мир без дипломов, мир, где аттестуются саморассказом. Зэку не положено иметь никаких документов, в том числе и об образовании. Приезжая на новый лагпункт, ты изобретаешь: за кого бы себя на этот раз выдать?
В лагере выгодно быть фельдшером, парикмахером, баянистом, – я не смею перечислять выше. Не пропадёшь, если ты жестянщик, стекольщик, автомеханик. Но горе тебе, если ты генетик или не дай Бог философ, если ты языковед или искусствовед – ты погиб! Ты дашь дубаря на общих работах через две недели.
Не раз мечтал я объявить себя фельдшером. Сколько литераторов, сколько филологов спаслось на Архипелаге этой стезёй! Но каждый раз я не решался – не из-за внешнего даже экзамена (зная медицину в пределах грамотного человека да ещё по верхам латынь, как-нибудь бы я раскинул чернуху), а страшно было представить, как уколы делать, не умея. Если б оставались в медицине только порошки, микстуры, компрессы да банки, – я бы решился.
После опыта Нового Иерусалима усвоив, что быть командиром производства – занятие гнусное, я при перегоне меня в следующий лагерь, на Калужскую заставу, в саму Москву, – с порога же, прямо на вахте, соврал, что я нормировщик (слово это я в лагере услышал впервые; сном и духом ещё не знал, что такое нормирование, но надеялся, что по математической части).
Почему пришлось врать именно на вахте и на пороге – потому что начальник участка младший лейтенант Невежин, высокого роста хмурый горбун, несмотря на ночной час, пришёл опросить новый этап прямо на вахту: ему к утру же надо было решить, кого куда, такой был деловой. Исподлобным взглядом оценил он моё галифе, заправленное в сапоги, длиннополую шинель, лицо моё с прямодышащей готовностью тянуть службу, спросил о нормировании (мне казалось – я ловко ответил, потом-то понял, что разоблачил меня Невежин с двух слов) – и уже с утра я за зону не вышел – значит, одержал победу. Прошло два дня, и назначил он меня… не нормировщиком, нет, хватай выше! – «заведующим производством», то есть старше нарядчика и начальником всех бригадиров! Попал я из хомута да в ярмо. Прежде меня тут не было и должности такой. До чего ж верным псом я, значит, выглядел. А ещё б какого из меня Невежин вылепил!
Но опять моя карьера сорвалась, Бог берёг: на той же неделе Невежина сняли за воровство стройматериалов. Это был очень сильный человек, со взглядом почти гипнотическим, и даже не нуждался он голоса повышать, строй слушал его замерев. И по возрасту (за пятьдесят), и по лагерному опыту, и по жестокости быть бы ему давно в генералах НКВД, да, говорили, он и был уже подполковником, однако не мог одолеть страсти воровать. Под суд его никогда не отдавали как своего, а только снимали на время с должности и каждый раз снижали звание. Но вот и на младшем лейтенанте он не удержался. – Заменивший его лейтенант Миронов не имел воспитательного терпения, а сам я и в голову взять не мог, что из меня хотят молота дробящего. Во всём Миронов оказался мной недоволен и даже энергичные мои докладные отталкивал с досадой:
– Ты и писать толком не умеешь, стиль у тебя корявый. – И протягивал мне докладную десятника Павлова. – Вот пишет человек:
«При анализации отдельных фактов понижения выполнения плана является:
1) недостаточное количество стройматериалов;
2) за неполным снабжением инструментом бригад;
3) о недостаточной организации работ со стороны техперсонала;
4) а также не соблюдается техника безопасности».
Ценность стиля была та, что во всём оказывалось виновато производственное начальство и ни в чём – лагерное.
Впрочем, изустно этот Павлов, бывший танкист (в шлеме и ходил), объяснялся так же:
– Если вы понимаете о любви, то докажите мне, что такое любовь. – (Он рассуждал о предмете знакомом: его дружно хвалили женщины, побывавшие с ним в близости, в лагере это не очень скрывается.)
На вторую неделю меня с позором изгнали на общие, а вместо меня назначили того же Васю Павлова. Так как я с ним за место не боролся, снятию своему не сопротивлялся, то и он послал меня не землекопом, а в бригаду маляров.
Вся эта короткая история моего главенства закрепилась, однако, для меня бытовой выгодой: как завпроизводством я помещён был в особую комнату придурков, одну из двух привилегированных комнат в лагере. А Павлов уже жил в другой такой комнате, и когда я был разжалован, то не оказалось достойного претендента на мою койку, и я на несколько месяцев остался там жить.
Тогда я ценил только бытовые преимущества этой комнаты: вместо вагонок – обыкновенные кровати, тумбочка – одна на двоих, а не на бригаду; днём дверь запиралась, и можно было оставлять вещи; наконец, была полулегальная электрическая плитка, и не надо было ходить толпиться к большой общей плите во дворе. Раб своего угнетённого испуганного тела, я тогда ценил только это.