Сац Наталия Ильинична
Шрифт:
– Спасибо за сегодняшний вечер. Я буду ждать репетиций детского спектакля и не отстану в восторгах от немецких детей, – говорил Гофмансталь. Герцберг повторял:
– Я очень рад, очень.
Поезд уже набирал скорость, и франко-немецкие комплименты быстро остались позади.– Ну как? – спросил муж на вокзале…
– Чуть не погорела. Чуть-чуть.
– Чуть-чуть не считается. Все как хотела?
– Все, и даже больше.
Рафаэль, Бетховен, Лев Толстой – бессмертны. Они живут в созданных ими произведениях искусства, многие столетия будут обогащать тех, кто непосредственно соприкоснется с их творчеством. Талант артиста подчас заставляет нас рыдать, ярче ощущать пульс жизни, дарит минуты огромной радости, но все это, пока живет сам артист – его творчество, эмоции, тело. Еще быстротечней искусство режиссера. Он живет во всех участниках спектакля, во всех его компонентах на… первых спектаклях. Не все и тогда, видя талантливого артиста или художника, вспоминают о роли главного архитектора, строителя всего спектакля – режиссера, а позже… Как часто спектакли делаются «полумертвыми», еще когда не сняты с репертуара, хиреют от различных замен, недосмотров… Искусство режиссера, умеющего открывать новые миры в уже известных и совсем новых пьесах, создавать своей волей, талантом, культурой то целое, которое называется спектаклем, объединять самые различные творческие индивидуальности едиными целями, достойно большого уважения, но как редко удается непосредственно познать искусство режиссера. Макс Рейнгардт – один из тех, кто навсегда занял почетное место в истории мирового искусства театра. Могучий реформатор немецкого театра, великий режиссер, заставивший тысячи немецких зрителей любить и понимать Шекспира, Толстого, Горького, современных драматургов, режиссер поразительной многогранности, давший новую жизнь наряду с драмой спектаклям оперы, оперетты, маг и чародей театральных игрищ на площадях, режиссер, заставивший вспомнить величие античных трагедий, – о Рейнгардте надо писать многие исследования. Рейнгардта первых десятилетий его работы я знала только по рассказам и литературе. То, что было в его театрах в 1929, 1930, 1931 годах, – самоуспокоенность достигшего зенита. Не случайно Эрвин Пискатор писал: «…Рейнгардт больше уже не Рейнгардт, а в такой же степени может быть Барновским, Клайном или Роттером, поскольку все они черпают из одного и того же актерского резервуара. Никто у нас не стремится придать театру собственное лицо или особый стиль. Все полагаются на случайную интуицию автора, режиссера или актера, и эти-то случайности определяют стиль и форму, даже самое содержание работы. Какой режиссер у нас является подлинным учеником Рейнгардта? Кто призван продолжить его театр, поддержать его традицию? Да и у самого Рейнгардта нет больше традиций. Я, например, прибывший в Берлин после войны, Рейнгардта вообще не знаю, потому что в это время он уже не показывал ни нового репертуара, ни своих прежних спектаклей» [19] . Мне довелось прикоснуться к кубку творчества Макса Рейнгардта, видеть его самого, когда он был, так сказать, в зените славы. Я, приехавшая из советской Москвы, смотрела на этого «полубога» с прищуром молодости и с тем немного смешным интересом, которого не может не быть у начинающего режиссера по отношению к великим мастерам. Романтики своей профессии простят мне эти юношеские стремления. Встречи с Отто Клемперером Идти или нет? Когда папа держал меня за руку, в Художественный театр шагала смело. Теперь стала самостоятельной – одиночка, входящая в жизнь, новенькая. Бывшая девочка. Это была вечеринка для избранных, войти в этот круг людей не просто, видеть меня здесь непривычно. А привычка – это великая сила… В главном фойе Художественного театра был празднично накрыт стол – закуска «а ля фуршет». Но видеть так близко знаменитых артистов из всех московских театров куда интереснее, чем есть. Качалов, Радин, Нежданова, Собинов. Собинов звучит особенно, даже сама его фамилия, а голос… С раннего детства я полюбила Ленского, его сердечное тепло, воплощенное в звуках голоса Собинова. Собинов – сбывшаяся мечта Пушкина. О лучшем Ленском не мог бы мечтать даже он… Никогда больше не видела певцов такой глубокой и тонкой культуры. И вот Собинов – наискосок от меня, поймал мой взгляд, улыбнулся. Он сильно пополнел, но… какое красивое и доброе лицо!– Привет маленькой хозяйке большого Детского театра. – Да, это он сказал мне, сказал голосом, каждый звук которого берет в плен. Он протянул мне руку и пожал ее как раз в тот момент, когда зазвонил звонок. Все устремились в зал, я тоже. Села где-то в двадцатых рядах, с пылающими щеками и сладостными сердечными синкопами: «Со мной говорил сам Собинов, он знает о Детском театре».
Не помню, что был за концерт и как рядом со мной оказался И. М. Лапицкий. Он скучно-хорошо ко мне относился, и я удивилась, когда он в перерыве между двумя номерами зашептал мне с некоторым волнением:– Наташа, с вами хочет познакомиться гениальный дирижер, наш гастролер. Ну о чем вы все время думаете? Спуститесь наконец на землю и дайте ему руку. Наташа! Прошу вас.
Мне хотелось, чтобы рука подольше запечатлела прикосновение Собинова. Кому и зачем ее давать? Но из-за фигуры Лапицкого встал большой, очень большой и черный мужчина в роговых очках, протянул мне огромную руку, сказал:– Отто Клемперер, – а Лапицкий произнес с церемонной иронией:
– Фрау директор Наталия Сац.
Вместо того чтобы пожать мне руку, Клемперер вытянул в мою сторону огромный указательный палец, сказал по-немецки и залился мефистофельским смехом:– Это возможно? Она директор? Ха-ха-ха. Я «спустилась на землю» и, положив руки за спину, по-немецки ответила:
– Нечего смеяться. Да, я директор. Ха-ха-ха. Лапицкий покосился и постарался вернуть меня в берега вежливости; я совершенно точно передразнила смех Клемперера.
– Наташа, прошу вас поспокойней. Он вас заметил, еще когда вы с Собиновым разговаривали, просил познакомить. Это у него такой стиль. А потом, таких юных директоров за границей не бывает, тем более женщин. Он наш гость. Скажите ему что-нибудь приветливое, дайте руку.
Руку пришлось дать и вежливую улыбку выдавить тоже, но, к счастью, продолжился концерт, а после следующего номера я удрала домой, несмотря на знаки, которые мне делал Лапицкий. Жила я тогда с мамой на Пресне; мама была моей лучшей подругой. Но я вернулась, когда она уже спала, а завтра я решила поспать подольше – выходной день. Было уже часов двенадцать дня, когда меня разбудила мама. В руках она держала большой красивый конверт.– Я ничего не понимаю. На дом принесли два билета на концерт знаменитого немецкого дирижера Отто Клемперера… Говорят, это гений, достать билет на его концерты и мечтать нечего. Откуда он тебя знает?
К билетам было приложено письмо на немецком языке. Оно было написано большими черными буквами, похожими на него самого: «Милостивая государыня директор Детского театра Наталия Сац, прошу Вас оказать мне честь и посетить мой сегодняшний концерт». Зеркало напротив отразило мою кудлатую голову и обиженное лицо. Все эти «вежливости» он написал нарочно, я слышала его вчерашнее громовое «ха-ха-ха». Мама, не зная «предыстории», велела мне не задаваться и ровно в пять быть дома, оценить это неожиданное счастье и как следует привести себя в порядок перед концертом. Мы пришли в Большой зал консерватории за полчаса до начала, но дойти до гардероба оказалось совсем не просто. Одиночки и целые группы людей разного возраста с молящим: «Нет ли лишнего билетика?» – очень затрудняли продвижение по консерваторскому двору. Занятая по горло делами Детского театра, я ничего не слышала про концерты нового для Москвы дирижера и только пожимала плечами: «Как дикие, до чего иностранцу обрадовались'». Мама была наэлектризована, как и все обладатели билетов, она волновалась и, только сев в середине четвертого ряда, благоговейно замолкла. Люди не только заняли все места – они стояли в проходах, в ложах, в дверях, спорили со сбившимися с ног билетершами. Но вот огромный оркестр занял свои места на эстраде, музыканты захлопали смычками по пультам и устремили глаза на моего вчерашнего знакомого. Он казался еще больше, чем вчера, – во фраке, белом жилете, галстуке-бабочке, со старательно приглаженными завитками волос. Мне даже смешно стало. Ну и рост! Гулливер среди лилипутов. Но между пультов музыкантов он прошел как-то даже грациозно, никого не задел, хотя проходы были для него узки. Его появление приветствовали тепло, но, казалось, он не глядит через стекла очков на публику, а отгородился ими от всего внешнего, и аплодисменты, словно чтобы не вспугнуть его собранность, как-то сразу замолкли. Он повернулся к оркестру и поднял огромные крылья рук. Это была Шестая, «Пасторальная» симфония Бетховена. Меня поразила звучащая тишина, тончайшие нюансы. Он достигал их, казалось, так просто – мановением руки; все его пальцы, каждый сустав, чудодейственно помогали тончайшему раскрытию партитуры. Музыкант! Это слово было для меня святым с детства, а все музыканты сейчас смотрели на него как на пророка. Они целиком пребывали в добровольном подчинении, в полной самоотдаче титанической, такой убежденно-увлекательной воле великана-дирижера. Казалось, сама природа предопределила еще при рождении его будущую профессию. Клемперер стоял на ровном полу. Пьедестал, на который становились все дирижеры, был ему совершенно не нужен. Он был вершинно виден всем без исключения музыкантам и так. Неизбежного у других дирижеров пульта с нотной партитурой перед Клемперером также не было. Все, что он дирижировал, он знал наизусть. Он держался совершенно просто. Минимальные, точные и выразительные жесты только для возникновения звучаний – ничего для публики. Да он о публике вроде бы и совсем забыл. Только когда между частями симфонии раздались аплодисменты, он повернулся один раз с болью на лице, словно сказал: «Не прерывайте, дослушайте до конца, зачем шум, когда музыка только прервана, но не закончена». И тишина, наэлектризованная восприятием двух тысяч слушателей, больше не прерывалась до самого конца. Тишина сберегла последние аккорды на несколько мгновений дольше, чем они звучали, услышанное словно выиграло время, чтобы спуститься в память слушателей глубоко, затаиться там надолго. Но потом, казалось, аплодисментам и вызовам не будет конца… В шестой раз дирижер снова почтительно поклонился публике и каким-то одному ему ведомым движением дал понять, что больше не будет выходить кланяться – второе отделение ждет его сосредоточенности. И вот… Девятая симфония Бетховена! Я не слышала ее прежде. Где взять слова, чтобы говорить о Девятой, когда ею дирижирует Клемперер?! Казалось, звучит не только оркестр – каждый слушатель, своды здания, земля, небо. О, это дерзкое фортиссимо Клемперера, когда его черные крылья-руки повелевают, укрощают и снова будят титанические звуки протеста, страсти, веры! И как органичен он сам: нос, тонкие губы, острый подбородок, разметавшиеся, как у дьявола, черные завитки волос, такая пропорциональная в своем величии фигура… Потрясающее проникновение в звучащие образы, масштабы понимания Бетховена, способность волновать, всецело увлечь слушателей… После конца Девятой зал ревел, как буря… Мою маму вместе со многими другими «вынесло» к эстраде, она была в исступлении, доселе мною невиданном, махала руками, кричала «брависсимо». Мы ушли после десятого вызова дирижера, когда многие еще оставались в зале – видно, не знали, как вернуться обратно в свои берега. Шли мы молча. Мне было и хорошо и неловко. Почему вчера он показался мне таким неприятным? Конечно, сегодня он был совсем другим, такого человека только в творчестве узнать можно, но была у меня и предвзятость. Теперь, после концерта, он для меня не был иностранцем. Язык музыки – единственный, который понимают все народы. Такой музыкант, как Клемперер, безусловно, не может быть чужим. Клемперер позвонил мне на следующий день, сказал, что надеялся видеть меня вчера в артистической после концерта, и спросил, осталась ли я довольна исполнением симфоний Бетховена. Мама стояла рядом со мной и «возмущалась», конечно, не без скрытой материнской гордости: «Клемперер спрашивает мою Наташку, понравилось ли ей, как он дирижирует. Тоже мне «авторитет»!» Но я ничуть не верила, что Клемпереру интересно мое мнение, считала, что все это шутка, какой-то розыгрыш – не знаю, зачем. Ответила:– Всем понравилось, и вы это знаете…
Мама рассердилась, а он ничуть не обиделся и попросил разрешения через час заехать посмотреть, что такое театр для детей. Мы встретили Клемперера при входе всей дирекцией, очень почтительно. Он поцеловал мне при всех руку, назвал «госпожа директор», был тих и приветлив. Зато дети, в это время парами входившие в свой театр, прыснули – они никогда не видели человека такого огромного роста. И его черные роговые очки, и костюм – все показалось им непривычным и смешным. Удвоив почтительность, повела было Клемперера в бельэтаж, в директорскую ложу, но нам наперерез бежал молодой администратор филармонии Лева Юделевич. При виде Клемперера, перед которым он панически благоговел, Юделевич засеменил маленькими ножками, что-то шепнул ему по-немецки, Клемперер покраснел, стал вдруг еще больше и шире, громовым голосом закричал: «Это невозможно!» – и гигантскими шагами побежал к выходу, Юделевич за ним. Потом узнала – заболел кто-то из участников вечернего концерта, нужно было согласовать замену. Но тогда, как «молодой директор», я была весьма сконфужена: «Ничего у нас не посмотрел, вошел и сразу же умчался…» Однако к концу нашего спектакля снова появился Лева Юделевич. Он улыбался робко и просительно:– Клемпереру так хочется, чтобы сегодня вечером вы снова были на его концерте… Билеты я еле-еле у кого-то «из груди выцарапал», но даже капризы такого гения…
Вот именно капризы, подумала я, еще не решив, как реагировать. Мимо проходил музыкант из нашего оркестра. Он сделал такие большие глаза, видя, что я медлю взять билет на концерт Клемперера, что… отдав один из билетов ему, пошла и сама. Когда Клемперер дирижирует, он совсем другой, чем в жизни. В жизни он может и раздражать, и казаться громоздким, с ним есть о чем спорить… Когда же дирижирует – это такая огромная правда, что хочется только вбирать ее. Клемперер-дирижер – огромная загадка природы, ее неповторимое чудо. Он создан с ювелирно точной отработкой всего внешнего, поразительной силой и многогранностью внутреннего. Все в нем задумано для одной цели: он – дирижер. Репетировать жесты перед зеркалом? Ему это неизвестно. Жесты приходят только во время музыки, ее задачами тут же рожденные. Клемперер, весь огромный Клемперер, входит в звучащий оркестр, как рыба в воду, чтобы стать неотделимым от музыки. Об этом я думала, когда бушевала овация после конца концерта, когда за мной прибежал Юделевич и буквально потащил в коридор, затем на каменную лестницу Большого зала консерватории и по ней вверх, в артистическую. Около дверей артистической стояли руководящие и музыкальные авторитеты Москвы и почтительно ждали. Ну при чем я тут? – подумала с тоской и хотела было вырвать пальцы из цепкой руки Юделевича, но дверь артистической приоткрылась и показались совершенно мокрая голова и шея полуголого Клемперера.