Шрифт:
Отец несколько раз один ходил на улицу Шапитр, и мать это знала, потому что я слышал, как она спрашивала:
— Сестра все еще у нее?
А ведь когда Тессон был жив, мать ревновала отца к тете Элизе! Чтобы я покинул дом, нужны были другие, еще более неожиданные изменения. Разве нельзя было ожидать, что Элиза, теперь свободная, воспользуется своим положением и начнет новое существование? Разве она не вышла за моего дядю из-за его денег, и теперь, в тридцать два года, не поторопится ли она их истратить?
Раньше говорили:
— Не зря она вышла замуж за такого старика, как он, и не зря согласилась жить несколько лет в этом мрачном доме! Разумеется, еще не все было кончено. Я не изучал этот вопрос, но слышал, что формальности будут длиться несколько лет, в ожидании окончательного документа о его смерти.
Тем временем тетя пользовалась его имуществом и частью состояния.
Во всяком случае, несмотря на присутствие ее сестры, она полностью доверяла моим родителям; каждые два-три дня почтальон привозил нам письмо с черной каемкой, написанное мелким фиолетовым почерком.
Тетя жаловалась — я узнал это от Гильома, — что ее сестра Ева плохо воспитана, надоедлива и что из-за нее, из-за ее халатов и сигарет, весь город сплетничает о них.
Не знаю, сколько недель они прожили вместе в большом доме, полном вещей, накопленных понемногу поколениями Тессонов. Однажды Ева имела наглость пригласить своего майора без разрешения сестры. Элиза обнаружила их обоих за столом, вернувшись из церкви — теперь она посещала церковь усерднее, чем прежде. Началась бурная сцена; были произнесены нецензурные ругательства, и Еву вместе с майором выставили за дверь.
Чувствовал ли я, что уже почти не принадлежу к дому, к семье? В своей памяти я нахожу только серые тона, словно воспоминание о пустых часах, проведенных в зале ожидания.
Много говорили о деньгах. Может быть, раньше это случалось часто?
Весьма вероятно, если учесть положение моих родителей, которые затеяли дела не по своим средствам. Но теперь я навострил уши. Слово «деньги» приобрело новый смысл, и я каждый раз вздрагивал, когда заговаривали о них.
Несколько раз на машине приезжал какой-то делец из Ниора; он свободно и снисходительно разговаривал с моими родителями, тогда как они рассыпались в любезностях. Нуждались ли они в новом займе?
Моя мать не изменилась. Она никогда не менялась. Никогда — ни у нас, ни у нее на улице Шампионне — обед не опаздывал даже на пять минут. Она всегда была занята коровами и уборкой, но каждую субботу в четыре часа грели воду для нашей ванны; по воскресеньям в духовке жарилась курица.
Отец был более нейтральный, более тусклый. Он больше не разговаривал ни с братом, ни со мной. Он совсем перестал заниматься нами. Мы больше не ездили по воскресеньям в Сен-Жан-д'Анжели, и каждую неделю воскресный день становился все скучнее. Мне надевали хороший костюм из принципа. Но что мне было делать?
— Иди играть на улицу…
Я слонялся перед домом, на краю дороги, боясь испачкаться. Никогда я не чувствовал, что земля так бесполезна для меня. Бочонки остались на тех местах, куда их поставили зимой, и напоминали то время, когда луга были затоплены водой.
Уже в субботу меня охватывал страх при мысли о воскресенье и о всех тех часах, когда я не знал что делать. Однажды в субботу, вернувшись из школы, я увидел, что отец сидит на кухне, где он никогда не бывал в те часы, когда нас мыли.
Это был особый час; стекла окон и двери запотевали. Так как на дверях не было занавесок, их закрывали старым одеялом, потому что я отказывался раздеваться, если меня могли увидеть с улицы. На полу, на куске простыни, большой таз, мыло, щетка, пемза. На столе — ножницы, чтобы стричь ногти на ногах, полотенца и чистое белье. Пахло так, как пахнет в дни стирки. Брат Гильом был уже вымыт. Мать натирала ему волосы одеколоном и расчесывала их.
Отец сидел на стуле, опершись локтем на стол, и смотрел на нас как будто равнодушно. Говорить начала мать, я сидел в тазу.
— Теперь ты уже большой парень. Надо подумать о твоем учении… Не садись на пол, Гильом, ты опять выпачкаешься…
И мать, привыкшая мыть нас, намыливала мне лицо, так что мыло попадало в ноздри.
— В Сен-Жан-д'Анжели школы лучше, чем в деревне, и тетя Элиза согласна позаботиться о тебе…
Я сидел в теплой голубоватой воде с закрытыми глазами, вытянув ноги.
Я не протестовал.
— Завтра мы отвезем тебя в Сен-Жан и будем приезжать к тебе каждую неделю.
Я ничего не сказал. Я не плакал. Хотя меня обливали горячей водой, чтобы смыть мыло, я заледенел. Я видел печь, плиту с кастрюлей для супа, кусок одеяла, которым были завешены стекла двери.