Герт Юрий Михайлович
Шрифт:
Пока она говорила, он чувствовал себя так, словно, сидя с ней рядом, занимает чужое место. Что-то в нем увяло, померкло. Он ощутил, что его рука, еще лежавшая у нее на плече, затекла, одеревенела, и пошевелил пальцами, как чужими, разминая их и как бы доказывая этим самому себе, что это его рука, его пальцы. И что он сам, не кто-то другой, сидит возле этой девушки и слушает, как она говорит — ему, о нем.
Все она знала — в том числе и о его неприятностях с последней книгой… Все, что можно выцедить из тощих газетных строк. О том, что книга не попала в издательский план, что три года его жизни вычеркнуты, выброшены в канцелярскую корзину — этого, разумеется, она не знала, и еще многого, что тому предшествовало. Отсюда, из своего разморенного зноем городка, из музейчика, где каждый экскурсант — переполох и событие, — отсюда он представлялся ей не иначе, как сказочным витязем, исполненным доблести и отваги…
Все куда проще, подумал он. Проще и пошловатей… Особенно с ее-то мерками!.. С мерками, которые отчасти он же ей и преподал…
— Знаете, Айгуль, не в этом дело… — Он убрал руку, потянулся в карман за сигаретой. Может быть, потому и убрал руку, что впервые за то время, что они сидели на берегу, вспомнил о сигарете, а может быть, потому и убрал, что нашел предлог. — Не в этом, не в этом дело, Айгуль. — Он чиркнул спичкой, и от сигаретного дыма, когда он вдохнул его, повеяло привычным запахом рукописей, прокуренной пишущей машинки… — Если бы только в этом… Я вас куда-то завел, зашли мы не туда, по лунной-то дороге. Битвы, пороховая гарь… — Он поморщился, не решаясь продолжать. И решился.
— Я к тому, о чем вы сейчас говорили… Тут сразу и ответ на вопрос, который вы задали утром. Так вот. Все шло у меня хорошо, как полагается, — материалы, архивы, библиотека… Все собиралось, начинало уже укладываться в голове, даже какие-то интересные варианты возникали. Хотя где-то в душе было чувство, что тут какая-то фальшь, какая-то маленькая фальшивинка, вроде занозы, такой, знаете, крохотной, что и выковыривать ее не хочется — а, пройдет, зарастет… И вот однажды — только вы не смотрите на это, как на простой пустячок, вы постарайтесь себе в полной мере представить — всю эту мерзость, эту гадость… Однажды в автобусе, вечернем, переполненном… К нам в микрорайоны всегда в это время идут такие автобусы, что чуть не лопаются — такая в них давка… Так вот. На одиночном, сиденье, среди этой толчеи и давки, сидит девчушка, лет двенадцати, с тяжеленным портфелем на коленях, и личико у нее бледненькое, заморенное, синеватое даже — от усталости, от второй смены, от каких-нибудь контрольных и духоты в классе… А рядом — какой-то верзила в дубленке, и рожа у него багровая, и коньяком разит — на весь автобус. Тип этот упирается рукой в оконное стекло, а сам давит, напирает животом на девчушку, совсем ее притиснул к борту, она бы рада встать, выкарабкаться из уголка своего, да где там, ей и пошевелиться невозможно… Я протискиваюсь поближе, хватаюсь за поручень над спинкой переднего сиденья, и моя рука разделяет барьером верзилу и девчушку, так что теперь он давит уже не на нее, а на мою руку. Он, может, раньше и не замечал, что давит на девочку — такие толкнут на улице и не заметят, с ног собьют — не оглянутся… Но рука… Руку мою он заметил и, наверное, почувствовал — ну, не оскорбленье, а просто, что кто-то осмелился встать ему поперек. И навалился на меня — теперь уже намеренно, в полной уверенности, что мне не выдержать. И так давил, что вот-вот или сломал бы руку, или я бы сам должен был уступить, оторвать пальцы от поручня. Но я держался, злость помогала, как всегда в таких случаях… Теперь представьте — этот полный автобус усталых, сосредоточенных на чем-то своем, каждый — на чем-то своем, людей, и сумки, сетки с кефиром, кулечки с сосисками и бог знает чем, и среди всего этого — мы, лицом к лицу, за минуту до того — совершенно чужие, незнакомые, а сейчас — ненавидящие друг друга смертельной ненавистью, и только девочка — перепуганная, обмершая со страху, смотрит на нас и понимает, в чем дело. И так мы едем, и при каждом толчке он напирает все сильнее, потому что за ним — вся эта масса, тоже раскачивающаяся, напирающая по инерции, и я чувствую — рука у меня действительно вот-вот хрустнет, и он это видит тоже, и молчит, и улыбается мне — так победно, так широко, что краешки его красных, блестящих от слюны десен проступают над белыми, крепкими зубами. И я тоже молчу и улыбаюсь — изо всех сил… Но потом я все же что-то такое ему сказал, что-то соответственное… Он ответил. И схватил меня за лацкан пальто… Наверное, с виду мы оба были похожи на пьяных, один другого стоил. Девчушка вскрикнула, вскочила… Глаза у нее были совершенно круглые, в них и страх, и ярость, и отчаянье — все перемешалось… Она как-то ввинтилась, втерлась между нами, схватила меня за руку и кинулась к выходу, напролом, врезаясь в чьи-то спины и локти… На остановке этот тип, в дубленке, выскочил вслед за нами… И вот здесь-то и произошло то самое, о чем я хочу вам рассказать.
На остановке было довольно темно, и народ — кто выходит, кто входит, кто ждет свой автобус, троллейбус… Драка была неминуема. Еще никто бы не успел ничего понять, разобраться, я уже не говорю, что там вышло бы, когда разобрались, кто и какую сторону бы принял, и что получилось бы дальше… Но я ее вдруг очень отчетливо себе представил, эту драку. И как мы, вцепясь друг в друга, катаемся в грязи — была осень, шли дожди, все развезло… Он был, наверное, сильнее меня, но в тот миг я знал, что убью его или задушу. Я это совершенно честно вам говорю — я его не боялся, я его ненавидел так, что не мог чувствовать страха, я одно чувствовал — что должен его убить…
Феликс затянулся и продолжал, глядя в днище лодки:
— Но что же я сделал на самом деле?.. Я сбежал. Элементарно, не в каком-то переносном или фигуральным смысле, а самым явным образом. Когда он спрыгнул с подножки и рванулся за нами, девочка потянула меня в толпу и потом побежала — прочь от остановки, в темноту, и я за нею, не выпуская вцепившейся в меня ручонки… Вначале, когда она кинулась от автобуса, было мгновение — я остановился. Он меня или я его — не важно, важно, чтоб лицо в лицо, чтоб не бегство, не позор. Но тут мне представилось: хрипы, грязь, кровь, милицейские свистки, допрос в отделении — в конце-то концов я чувствовал, что не убил бы его, это так говорится… Но все это на глазах у толпы, а главное — у нее, этой девчушки, эта бессмысленная жестокая драка… Так я представил это себе — и пошел, а потом побежал — за нею, с нею вместе…
— И что же после?..
— Ничего. На другой день я обо всем рассказал Наташе, своей жене. Она меня выслушала и назвала трусом. Я пытался ей что-то объяснить, и зря. Чем больше я объяснял, тем больше походило, что я оправдываюсь. Бывают обстоятельства, сказала она, когда нельзя думать, что из этого получится. Когда надо просто драться, чтобы сохранить себя… Свое «я»… Главное, без чего тебя уже как бы и нет… Но ты струсил, — так она сказала.
…Что после? Я несколько вечеров подряд искал этого человека. Садился в автобусы нашего маршрута, подолгу выстаивал на остановках, ждал, что увижу его наконец… Я его не увидел, не нашел. Зато мне казалось, что все в автобусе, особенно те, кто сходит у нас в микрорайоне, все видели и знают о моем позоре. Я чувствовал себя подонком… Только дело тут не в этом приключении. Не только в нем. Началось все раньше, гораздо раньше…
Айгуль сидела, вся как-то сникнув, съежившись, и молча водила пальцем по ржавой уключине. Расстояние между ними оставалось прежним, но Феликсу казалось, оно выросло, отодвинуло их друг от друга.
Ага, подумал он с сожалением, но и со злорадством тоже, и больше все-таки со злорадством, вот вам и ваш пан Зигмунт… Пан Зигмунт, который, сверкая пятками, сбегает из автобуса… Что поделаешь, айналайн, это правда…
— Вы спросили у меня — там, на скале, — отчего мне не пишется. Как вам сказать… Иногда мне кажется, что все деле в том, что нужно… совершенно необходимо… чтобы в тебе самом было хоть что-нибудь от человека, о котором ты пишешь. Хотя бы чуть-чуть, самая малость. Понимаете?.. И если этого нет, тут не выручит никакое воображение. Все равно будет фальшь и фальшь…
Впрочем, нет худа без добра. После этой истории я как бы заново вгляделся в себя и понял, что на самом деле я вовсе не то, не такой, каким себе казался, да, может быть, каким кажусь со стороны. А главное — я понял вдруг, что до сих пор так же, со стороны смотрел на тех, о ком собирался писать. И тут не важно, что здесь я увидел труса, увильнувшего от уличной драки, а там видел выкованных из металла рыцарей, героев, которые не дрогнув поднимаются на эшафот и при этом бросают потомкам какую-нибудь крылатую фразу… Важно, что это был и в том, и в другом случае взгляд со стороны. Для меня главным сделалось — понять, что они чувствовали прежде, чем решиться… И потом, когда все-таки решались…