Шрифт:
— Ему необходимо учить иврит, — сказал отец маме, когда я видел его последний раз.
При этом он думал о путешествии в Палестину, полагая, что однажды мы его совершим. Он не был религиозен и никогда не брал меня с собой в синагогу. Уже в 1930 году, еще до Гитлера, он рассматривал Палестину как единственное надежное будущее для евреев. Итак, отец распорядился:
— Учи иврит.
В это последнее посещение я почувствовал, что он хотел просто поговорить со мной, а не высказать «последнюю волю», которую после его смерти необходимо исполнить.
Его голос был слаб. Я вспоминаю, как он в последний год жизни мучился из-за язвенных болей и ел только диетическую пищу. Мне вспоминается также, что он курил сигареты и посылал меня за ними в табачный киоск. Я вспоминаю его в кофейне, где он после работы за швейной машиной играл в домино или карты. Как и его сестра Мина, он был актером Общества еврейского драматического искусства.
— Мой брат! — воскликнула снова Мина.
Ее муж, мой дядя Сэм Гольдштейн, пытался ее успокоить. Такая истерия казалась ему неуместной. Его жене нужно было бы себя сдерживать — она не оставляла места для выражения чувств вдове покойного, моей матери. Дядя Сэм был практичный человек, с твердыми религиозными убеждениями и величественной суровостью. Он обнял меня в первый раз в день свадьбы с тетей Миной и позже еще раз, когда я встретил его во время своего бегства. В самых тяжелых ситуациях сохранял он холодную голову. Однако в тот день, день похорон моего отца, когда он пытался успокоить тетю Мину, он не знал, что делать.
— Мой брат! — снова взывала тетя Мина.
Я наблюдал за остальными, кто собрался вокруг моей матери, чтобы утешить ее.
— Папа умер, — сказала мама моим младшим сестрам, которые еще меньше меня понимали, что такое смерть.
— Хороший человек, — провозгласили торжественно дяди и тети. И затем снова зашептались, и моя мама задумалась, как же она теперь сможет одна заботиться о детях, имея ничтожные средства и незаконченное школьное образование. На фоне этих расстроенных голосов можно было снова услышать шепот взрослых, как они делились между собой секретами, — но именно в этот момент дядя Давид попытался говорить со мной об отце.
Я вспоминал своего отца в спокойные и неспокойные времена. В конце двадцатых годов голодные музыканты, которые раньше сидели в оркестровых ямах и сопровождали музыкой немые фильмы в кинотеатрах, заполонили улицы Вены. С появлением звукового кино они потеряли средства к существованию. Некоторые из них стояли иногда во дворе нашего дома и играли. Жильцы выглядывали из окон и бросали им мелочь. Мой отец считал это унизительным. Однажды он вышел на улицу и обратился к скрипачу:
— Я не хочу кидать вам мелочь. Занимайтесь с моим сыном, и я буду платить вам.
Так до самой смерти отца я учился играть на скрипке.
Однажды воскресным утром в трамвае по пути к дому моей бабушки Сары я, для того чтобы лучше было смотреть в окно, встал коленями на сидение возле моего отца. Мужчина, сидевший напротив, взглянув поверх газеты, сказал:
— Скажи жиденку, он должен сесть.
Некоторые пассажиры посмотрели в нашу сторону, но никто не произнес ни слова. Отец спокойно сказал мне:
— Сядь.
Он дождался, пока мужчина доехал до своей остановки рядом с Дунайским каналом, и мы пошли следом за ним к выходу.
— Но это же не та остановка, где живет бабушка, — сказал я.
— Мы выходим, — сказал отец. — Не беспокойся. Пойдем.
Отец шел широким шагом. В правой руке у него была трость, а левой он держал меня за руку. Мы быстро догнали мужчину, и, когда тот достиг перекрестка, отец поднял трость и сильно ударил его по плечам. Мужчина обернулся и увидел моего отца, который поднялся за свое место в трамвае, за свою швейную машину, за свою поруганную религию. И он бросился бегом через улицу.
— Это — за жиденка! — крикнул ему вслед отец.
Когда мы пришли к бабушке, отец рассказал ей, что произошло.
— Как он узнал, что вы — евреи? — спросила бабушка.
Оба рассмеялись, но за этим я ощутил нечто тягостное.
Моя бабушка была швея, кроме того, она великолепно готовила фаршированную рыбу, драники и куриный суп. Однажды по дороге на рынок несколько подростков закричали ей вслед:
— Сара, Сара, Сара.
— Откуда они узнали мое имя? — спрашивала она позже.
Она еще не понимала тогда. В священном писании Сара — жена нашего прародителя Авраама. Сара стало именем, которым в это время в Вене презрительно называли еврейских женщин; это так укоренилось в быту, что после аншлюса все еврейские женщины обязаны были к своему имени добавлять «Сара» как опознавательный знак.
Теперь, в день погребения своего сына, бабушка Сара сидела в нашей маленькой квартире и горько плакала. Смерть я еще не понимал, но бабушкины слезы я понял сразу.
— Все будет хорошо, — сказала ее дочь, моя тетя Роза. Разведенная тетя Роза жила у бабушки Сары. В тот день она пыталась утешить свою мать, но и сама начала рыдать. Тетя Роза была моей наставницей.