авторов Коллектив
Шрифт:
В общежитии меня поселили с девочкой из Узбекистана. Девочку звали Юлдуз. Готовиться к экзаменам она даже и не пыталась. Целый день слушала узбекскую музыку, ела шербет и рассказывала мне анекдоты про казахов. Шербетом она меня угощала. Вкусный шербет. Но все время застревает в зубах. И пахнет картоном. Не знала она ничего. По-моему, она не знала, что такое уравнение. Про поэта Тютчева не слышала. Про Пушкина слышала, но считала, что он написал «пьесу “Бородино”». Фамилия у нее, правда, была Рашидова. Я думала – совпадение. Оказалось – нет. Какая-то родственница вождя. Поступила, кстати, с первого экзамена. Медаль – плюс пятерка по сочинению.
Я по сочинению получила четыре. На просмотре долго пыталась выяснить, за что четверка. В рецензии было написано: «Тема раскрыта полно. Анализ образа Печорина дан несколько однобоко». Ошибок – орфографических, пунктуационных, стилистических, фактических – в сочинении не было.
– А в чем однобокость анализа? – спросила я экзаменатора.
Тот мутно, как-то полиэтиленово посмотрел на меня, подавил зевок (да что же они все зевают-то?!) и, не отвечая, спросил:
– Вы медалистка?
– Да.
– Иногородняя?
– Из деревни.
Я сказала это «из деревни» с вызовом, гордо.
– Ясно.
Он помолчал как-то неожиданно то ли меланхолично, то ли поэтично, то ли вспоминая что-то далекое, потом добавил:
– Не советую подавать на апелляцию.
– Почему?
– Поднять оценку – не поднимут. А снизить могут.
– За что?!
Он опять продолжил, не отвечая:
– Может, и не снизят, а времени вы потеряете полдня… Я тоже, кстати, родом из деревни. Да-с. Идите лучше, готовьтесь к математике.
Он помолчал, потом:
– Как деревня называется?
– Кресты.
Он вздохнул.
– А моя – Семечкино. Смешное название, да? Семь лет там не был. Идите, девушка. Вы – хорошая, умная…У вас пятерочное сочинение. Просто… жизнь такая. Идите, хорошенько готовьтесь к математике. Удачи вам.
Остальные экзамены я сдала на «пять». По истории меня спрашивали минут сорок. Экзаменаторы – их было двое – даже слегка вспотели. Когда я вышла с пятеркой, я случайно услышала за дверью их диалог шепотом:
– Саныч же сказал четверку всем ставить!
– Я тебе что, каскадер?.. Если Санычу надо, пусть сам их топит… А то крутимся здесь, как Шариков в очистке… «Мы их душили, душили…»
– Ладно, ректор пару мест накинет…
Экзаменаторы шепотом захихикали.
В общем, меня не додушили, и я поступила. Поступив, стала гулять по Москве. Музеи, выставки. Нет, все-таки Москва – это Москва! Особенно меня поразил Врубель. Час я простояла напротив «Демона». Потом почему-то плакала: жаль было этого Демона, страшно одинокого. Одинокого – навсегда. Навсегда одинокий – это ведь представить жутко.
Из общежития меня, конечно, выставили. До осени. К тому же и деньги кончились. И я вернулась в Кресты. Меня там встречали, как Пугачеву. «Наш Электроник в Москву поступила!»
Больше из моих одноклассников никто никуда не поступал. Даже не пытался. Пацаны в основном лоботрясничали и пили: ждали осеннего призывала. Девчонки устроились кто куда. В магазин, на ферму, на полумертвый хлебозавод. Я тоже стала работать, чтобы хоть немного накопить денег. Но время было – сами помните какое. С деньгами творилось что-то неясное. И в стране было – как в сумерках. Как говорят французы, «между собакой и волком». Собака – Горбачев, волк – Ельцин… Наверное, так.
Все-таки славным было это лето 91-го! Зори были невероятные. Грибы перли бог знает как. Радуги, зарницы.
Мне в МГУ разрешили вселяться с 21 августа.
19-го по телевизору показали про ГКЧП. Никто в Крестах, конечно, ничего не понимал. Дед Агей, самый старый в деревне, – ему было 83 – сказал: «Все. Пропердели. Державу». Плюнул и добавил: «Кончилась Варшавка. Началась шершавка».
Я тоже ничего не понимала. Я вообще ничего этого не помню. Помню только, как Ельцин жадно, как на бабу, лезет на танк. Или это было не в 91-ом? Не помню.
21-го я села в поезд и поехала в Москву. Я не знала, что еду в новую эпоху, в новую страну. Да и никто ничего не знал. Я думала только о предстоящем счастье. Трудном, но большом.
11. От упыря до Тютчева
После полудня я подъезжала к Москве. Даже немного разволновалась.
В Москве я была в последний раз около года назад. Ездила за лекарством для мамы. И даже за этот год многое здесь изменилось.
Тогда, в начале 90-х, когда я училась в МГУ, Москва была другой. Я постепенно изучила ее лучше, чем сами сонно-торопливые москвичи. Я излазила все улочки, тупики и подворотни, всю эту, если разобраться, трогательно-безалаберную, словно дремлющую и копящую силы «кривоколенную вселенную». Музеи, букинистические забегаловки с вожделенными Мандельштамами и ахматовыми, пельменные, дворы – все это стало за пару лет моим. Вошло навсегда, как радиация, что ли. Когда я уезжала из Москвы обратно в свои Кресты, я чувствовала, что когда-нибудь вернусь в этот город. Нет – не в «этот город», а в Мой Город. Я смутно ощущала, что Город отпускает меня словно бы временно, может быть, оберегая от чего-то. Может быть, чтобы я многое испытала, намучилась и отревела свое там, в вечно пьяно-грязном октябре русской глубинки. Москва слезам не верит, но она принимает тех, кто уже отплакал свое. Тех, кто не обломался на нытье. Кто не обозлился на Город. Город берет в жертву твои слезы и твое отчаяние, и если ты выживаешь – отдает тебе в жертву себя.