Шрифт:
В то время в военном и особенно в аристократическом кругу, каким более или менее был круг школьных товарищей Лермонтова, был чрезвычайно развит дух касты, чувство мнимого превосходства, нелепая исключительность. То, что стало отражаться на Лермонтове, была прямая противоположность тому, в чем были лучшие идеальные интересы общественного развития — какое-то напоминание о грубой силе, малообразованной и нахальной... Люди, близко с детства знавшие Лермонтова, очень к нему привязанные, полагали, что с поступлением в юнкерскую школу начался для него „период брожения“, переходное настроение, которое, быть может, поддерживалась укоренившимися обычаями.
В первый год поступления своего в школу Михаил Юрьевич, по случаю своей болезни после повреждения ноги, большую часть времени проживал дома и в кругу товарищей бывал немного. Это облегчало ему его положение. Когда он затем появился в школе и зажил в кругу товарищей, его уже не считали новичком, а равноправным старым юнкером. Особенно сблизила Лермонтова с молодежью лагерная жизнь. Однако его ближайшими товарищами оставались старые московские знакомые: Поливанов, Шубин да родственники: Столыпин и Юрьев. Особенно хорошо сошелся он на школьной скамье с Воплярлярским — позднее известным беллетристом (автором Большой Барыни). По свидетельству школьных товарищей, Лермонтов был хорош со всеми однокашниками, хотя некоторые из них не очень любили его за то, что он преследовал их своими остротами за все ложное, натянутое и неестественное, чего никак не мог переносить. Впрочем, остротами своими преследовал Михаил Юрьевич и тех, с которыми был особенно дружен. При этом им руководило не злое побуждение. „Он имел душу добрую, — я в том убежден“, — говорит его товарищ Меринский.
Умственные интересы в школе не были особенно сильны, и не они, конечно, сближали Лермонтова с его товарищами. Напротив, он любил удаляться от них и предаваться своим мечтаниям и творчеству в уединении, редко кому читая отрывки из своих задушевных произведений, чувствуя, что они будут не так поняты, и боясь каждой неосторожной, глубоко оскорблявшей выходки. В отношениях его к товарищам была, следовательно, некоторая неестественность, которую он прикрывал веселыми остротами, и такие выходки при остром и злом языке, конечно, должны были подчас коробить тех, против кого были направлены. Надо, однако, взять во внимание и то, что Лермонтов ничуть не обижался, когда на его остроты ему отвечали тем же, и от души смеялся ловкому слову, направленному против него самого. Его, очевидно, не столько занимало желание досадить, сколько сказать остроту или вызвать комичное положение. Но не все имели крупный характер поэта. Мелкие, самолюбивые натуры глубоко оскорблялись там, где Лермонтов видел одну забавную выходку. Люди сохраняли против него неудовольствие. Капля за каплей набирались злоба к нему, а поэт и не подозревал этого. Так бывало с ним и в последующие годы.
Лермонтов острил не только над другими; он трунил подчас и над своими недостатками. Так, он изобразил самого Себя в карикатуре, в шинели в рукава поверх мундира и гусарского ментика. В таком виде ходили юнкера в большие морозы. Костюм этот придавал сутуловатой, широкоплечей и малорослой фигуре Лермонтова чрезвычайно неказистый вид. Сам же он потешался и над данным его товарищами прозвищем. В „школе“ редкий из юнкеров не имел такого. Поливанова называли „Лафою“, князя Иосифа Шаховского'' за большой нос — „Курком“, Алексея Столыпина звали „Монго“, Лермонтова „Маешкой“ — называнием, взятым из одного французского романа, где фигурирует горбун „Mayeux“.
Лермонтов так мало обижался этим прозвищем, что в одной поэм все время описывает под этим именем самого себя, не щадя юмористических красок.
„В то время, — рассказывает Меринский, нам не позволялось читать книги чисто литературного содержания, хотя мы не всегда исполняли это...“ Но на разные шалости и буйные развлечения, в какие вдавалась более или менее богатая молодежь и которые умерялись только фронтовой дисциплиной, смотрели сквозь пальцы. Молодежь послушно усваивала дух касты, грубо льстивший неразвитому пониманию собственного достоинства и вперед отдалявшей ее от более мирных и возвышенных интересов общества. Здесь не было места для идеальных стремлений. Военная программа очень мало о них заботилась, скорее истребляла их.
Понятно, что Михаил Юрьевич должен был тяготиться всем этим и подчас доходил до совершейного отчаяния. По вечерам, после учебных занятий, поэт часто уходил в отдаленные классные комнаты, в то время пустынные, стараясь пробраться туда незамеченным товарищами, и там один просиживал долго и писал до поздней ночи. В кругу товарищей он выказывал себя веселым и, хотя не принадлежал к числу отъявленных шалунов, но любил иногда пошкодничать. В свободное время от занятий время юнкера порой собирались около рояля, который сами брали напрокат. Один из товарищей аккомпанировал на нем певшим разные песни. Появлявшийся Лермонтов присоединялся к поющим, но запевал громко совершенно иную песню и сбивал всех с такта; разумеется, при этом поднимался шум, хохот и нападки на Лермонтова. Певались романсы и нескромного содержания; эти-то, кажется, особенно нравились. Лермонтов для забавы юнкеров переделывал разные песни, применяя их ко вкусам товарищей. Так была им переделана для них известная, ходившая тогда по рукам в рукописи, песня Рылеева:
Ах, где те острова,
Где растет трын-трава.
Братцы?
Но переделка была до того нескромного свойства, что Меринский не решился передать содержание ее в печати.
Группировались в свободное время и около Воплярлярского, который привлекал к себе многих неистощимыми забавными рассказами. С ним соперничал Лермонтов, никому не уступавший в остротах и веселых шутках. В 1834 году кому-то пришло в голову издавать рукописный журнал, получивший название „Школьной Зари“ и просуществовавший недолго; его вышло, кажется, не более 7 номеров. Предполагалось издавать журнал еженедельно. Кто хотел участвовать, тот клал свои статьи в определенный для того ящик одного из столиков, стоявших возле кроватей. Статьи эти вынимались из ящика по средам, сшивались и затем прочитывались в собрании товарищей при общем смехе и шутках. К сожалению, эти литературные занятия ограничивались статьями самого нескромного содержания. Тут-то Лермонтов поместил ряд своих поэм, заслуживших ему известность „нового Баркова“. Произведения эти отличаются жаркой фантазией и подчас прекрасным стихом, но отталкивают цинизмом и грязью, в них заключающимися. Юнкера, покидая школу и поступая в гвардейские полки, разносили в списках эту литературу в холостые кружки „золотой молодежи“ нашей столицы, и, таким образом, первая поэтическая слава Лермонтова была самая двусмысленная и сильно ему повредила.
Когда затем стали появляться в печати его истинно прекрасные произведения, то знавшие Лермонтова по печальной репутации эротического поэта негодовали, что этот гусарский корнет „смел выходить на свет со своими творениями“. Бывали случаи, что сестрам и женам запрещали говорить о том, что они читали произведения Лермонтова; это считалось компрометирующим. Даже знаменитое стихотворение „На смерть Пушкина“ не могло изгладить этой репутации, и только в последний приезд Лермонтова в Петербург за несколько месяцев перед его смертью, после выхода собрания его стихотворений и романа „Герой нашего времени“, пробилась его добрая слава. Но первая репутация долго еще стояла помехой для оценки личности поэта в обществе.