Эйснер Владимир
Шрифт:
Чего судить его? У самого трое в избе неподалеку сидели — их ведь тоже поить-кормить, спасать надо! А этого пришпилишь к ним — всем конец! Сразу гуманисты дознаются, что чужой, приблудный он — больно уж смугл да черняв у Фиры мальчишка вышел… как она сгинула, в каком рву лежит — никто не скажет, много тысяч их там, пробитых пулями, собралось вместе… а Бенчик…
Помнил крепко мальчишка, что сказала мама ему напоследок главное: «Людей бойся! Хоронись от них!» Помнить-то он помнил, а как прожить без людей, не знал, не умел еще… вот он сидел и думал об этом в подвале разбитого дома.
Было не холодно. Краюха за пазухой (еще мамина) смешно щекотала кожу. Звезда проглядывала в какую-то дырочку сквозь гору кирпича и ломаных досок и, когда он чуть сдвигался, подмигивала ему: «Держись, Бенчик! Мать не подведи! Умишком-то шевели, и все получится!»
На третий день, когда стемнело и наползли тучи, он выбрался из развалин и пошел в сторону леса, что начинался через поле сразу за городом, и, когда добрался до него, тихо побрел по опушке. За кустами его мудрено было заметить, хоть локтями мерить, хоть вершками, а и метра в нем не было. Он старался не заблудиться и все время выглядывал какой-нибудь огонек в той стороне, откуда ушел, а в городе всегда ну один-то фонарь да найдется, даже в таком, на который опустился мрак европейского гуманизма… Бенчик старательно обходил окраину, чтобы войти в город с другой стороны… было сыро, черное небо, черная земля, черный лес, отгородивший мир, и желток в этом однообразном цвете, еле уловимый желток, за который он держался взглядом, чтобы идти по кругу…
Когда стало сереть, Бенчик устроился на узловатых коленях старой сосны, чуть углубившейся в чащу. Он свернулся калачиком, уткнул нос за полу, осенние листья бесшумно опускались на его серое ворсистое пальто, один умудрился даже протиснуться за хлястик с одной оставшейся пуговицей, прикрыть ее своей желтой ладошкой и выставить вверх черенок, как часового, но напрасно — даже в двух шагах нельзя было распознать что-то живое в этой куче тряпья, забросанной листьями…
Пробудился он только к вечеру, как бывалый лесной зверь, выдвинулся снова к опушке и потянул носом воздух — пахло печным дымком, сыростью лежащего перед ним поля и необъяснимым ночным предзимним холодом. Крыши крайних домов чуть поднимались над горбом земли — он уже знал, что она круглая, и, если вот так, как он, брести все прямо, прямо и прямо, то обязательно вернешься в то место, откуда ушел…
Бенчик тихонько поднялся на три ступеньки и постучал в дверь. Огонек в окне за занавеской поплыл в его сторону, потом исчез, скрипнула где-то внутри другая дверь, в щели у косяка пошевелился желтый лоскут огонька, и послышался сиплый голос:
— Хто там?
Бенчик сильно напрягся, чтобы выдавить звук, ведь он не разговаривал уже три дня… только во сне с мамой…
— Дядя, я один… откройте… — Ответа не последовало, и он продолжил, — Правда, один… кушать хочется… — Огонек погас, но мальчишка не успел расстроиться, дверь чуть приоткрылась и зрачок мелькнул в щели, ясно было, что взгляд не мог нашарить просившего! Бенчик опустился на одну ступеньку, чтобы дверь могла распахнуться, и теперь его голова чуть возвышалась над полом крыльца… — Я тут, — тихонько шепнул он, боясь, что спасение снова скроется. Дверь чуть приоткрылась на голос, и неодолимо высоко в проеме появилось лицо в туго обтягивающей косынке. Женщина опустилась на корточки, высунула голову и одно плечо, внимательно окинула обозримое уже темное пространство, протянула руку, молча ухватила мальчишку за воротник и потянула к себе. Так она и вела его сквозь темные сени, держа в другой руке лампу с прикрученным фитилем, которая не производила никакого света, кроме желтого круга на щелястом низком потолке.
— Мама, вы гляньте, кого Бог послал, — сказала она и перекрестилась на икону. За занавеской, отгораживающей угол, раздалось кряхтение, и высунулось лицо старухи абсолютно такое, какое уже рассмотрел на крыльце Бенчик…
— Ты хто? — услышал он такой же сиплый голос и не знал, что ответить, потому что врать еще не научился, а говорить, что из гетто, мама не велела…
— Ладно, — сказала более молодая, — ладно… — у Агриппины Бенчик прожил три дня и вышел от нее накоротко остриженный в туго обтягивающем голову штопаном вигоневом платке, длинном, ниже колен, платье, опускавшемся из-под полы его старого пальтишка, у которого женщины выпороли хлястик с одной пуговицей и перепоясали его никудышным зеленым ремешком в талии… эта новоиспеченная девчонка спустилась с крыльца, низко поклонилась двум женщинам, выглядывавшим из двери, и неумело перекрестилась, как два часа подряд учила Агриппина…
Наука жить не приходит с книгами, и чужой опыт хорош в умных дискуссиях. Есть врожденная сила, заставляющая цепляться за жизнь до самой последней секунды, до самого последнего вздоха и дорожить возможностью двигаться, видеть и слышать, любить, любить этот мир, на какие бы муки он ни обрекал… и иногда Господь, чтобы доказать свое могущество, ведет избранных через все тяготы, муки, немыслимые лишения, будто возвещая миру: «Смотрите! Вот пример вам, чада мои! Нет неодолимого, когда стремишься и просишь меня помочь!»… Только непонятно, зачем таким жестоким способом утверждаться тому, кто и так всем миром принят за его великое начало…
Звереныш-мальчишка необъяснимым способом угадывал опасность. Он повзрослел к зиме и набрался опыта. Разбил крайние кварталы города на квадраты и для себя называл их «помойка», «загон», «могила», «болото»… невеселые предметы окружали его, но они очень помогали соблюдать три главных правила: не воровать, не ночевать две ночи подряд в одном месте, как бы хорошо там ни было, ни с кем не дружить и ничего никому не рассказывать… Инстинкт превращал малыша в маленького неприручаемого хорька, способного перегрызть любую преграду, просочиться в любую нору, рвать, кусать, царапать, бить любое живое существо без предупреждения, если оно подозрительно или хочет схватить его… он научился смеяться и плакать внутри, терпеть и никому не верить, слышать еле уловимое и видеть еле видимое, ходить с носка на пятку бесшумно и неопределенно, спать так, чтобы слышать любой шорох и, просыпаясь, не шевелиться и не поднимать сразу веки… чтобы себя не обозначить…
Человеку, живущему в нынешнем, считающем себя цивилизованным мире, покажется все это приукрашенной выдумкой, несусветным бредом, неумной торговлей чувствами… Да, да! Не верь, читатель! Так проще жить и простить былое! Не верь, пока с тобой не случится то же! Ведь мир не стал ни щедрее, ни просторнее! И стаи «гуманистов» обзавелись орлиными клювами и крысиными мозгами!
Не верь, читатель! Но ТАК БЫЛО!
У выдумки есть один дефект — она, как ни старается, очень похожа на правду!