Эйснер Владимир
Шрифт:
Ее увезут за толстые стены с железными прутьями, потому что нельзя говорить об исчезнувшем с лица земли Городе и его ублюдочных мужьях, увезут, оборачивая тело длинными рукавами белой рубахи, и Она не станет сопротивляться, потому что теперь, когда оборвалась эта пуповина, связывающая Ее с прошлым, и даже с матушкой, и, казалось, наконец, появилась долгожданная Свобода, Ее душили воспоминания, не давая покоя ни днем, ни ночью… Она больше не могла жить, не рассказывая о несуществующем Городе, божилась в достоверности своих слов, пока Ее не признали невменяемой по донесению старой хозяйки, которая жаловалась городовому, что ее квартирантка, да, та, что преподает музыку, сошла с ума и уже доконала то своими пресловутыми пьесами, то бесконечными рассказами о каком-то месте, где живут нелюди с рогами на головах и душами бесов, что в квартале Кривых Крыш проституток забивают камнями, а в час Любви, прости Господи, расцветают красные маки и «Господин офицер, я приличная женщина, вдова вот уже двадцать лет, и не позволю порочить свое доброе имя! Невозможно слушать этот бред, в конце концов, скоро Она начнет ходить по соседям и тогда… что скажут люди?»…
Пройдет время… и там, в Доме Покоя, бесстрастный врач с пустыми глазами ни разу не прервет Ее долгого рассказа: сколько всего он слышал за свою врачебную практику и сколько искалеченных судеб повидал за всю жизнь…. Кивая головой, он молча отметит галочками на полях большой тетради строки болезни, выписывая нужные лекарства, и лучшее успокоение в этих бледно-желтых стенах — занятие музыкой….
Прямо на своем обеденном столе Она нарисует клавиши, протягивая от края до края черно-белые полоски в строгой последовательности, разучивая каждый день новые пьесы — единственное, что осталось после того, как истлели письма в шкатулке, напоминавшие о Дне Святой Воды, и Ее голубях, паривших в том небе….
Играя целыми днями, с завидным упорством и трудолюбием, нажимая босой ногой на свои туфли, как на педали: «Форте…», «Пиано…», «Аллегро…», «Адажио…», распевая вслух и одновременно дирижируя себе, Она как всегда попросит новые ноты, ведь жизнь Ее будет тянуться до тех пор, пока не разучен последний этюд, и не осталось ни одной сонаты, не разыгранной Ее пальцами…
Только тогда перестанут прилетать голуби, держа в своих клювах жемчужные нити, и за окном, наконец, завянут красные маки, исчезнет хоровод разноцветных таблеток и врач в белом халате больше не придет к Ней, утешая ночами, кладя свои горячие руки Ей на колени, а придет матушка, поцелует перед сном, и все успокоится в этом мире и в этом теле, в уставших руках и разбитых в кровь пальцах, барабанящих день и ночь напролет по разрисованному дереву; прекратят сниться младенцы, задушенные пеленками, и другие младенцы, наверное, от доктора, которых так больно выскребают из тела, не будет ничего… Ведь скоро и здесь прольется жемчужный дождь, и люди не смогут смотреть в алое, как маки, небо, лишь матушка поманит к себе своими мягкими руками…
Перед глазами пронесутся светлые образы, и Она, наконец, увидит Его, своего суженного, но не с удавкой на шее, каким Он является Ей каждую ночь, а таким, как в первый день, на углу дома, тогда навсегда исчезнет эта невыносимая боль одиночества, и адские мучения Последней из последних… потому что об этом позаботится сам Господь Бог…
Татьяна Виноградова
Август в Коктебеле [19]
19
Тогда, в далеком 1984-м, мы с моей лучшей подругой Мариной Бабенко впервые надолго расстались. Это стихотворение никогда не публиковалось из-за того, что меня в нем не устраивало одно слово. Сейчас это слово исправлено. А Марина погибла в 2011 г. во время теракта в Домодедово (прим. автора).
Марине
Они отнимают небо
Андрей Саломатов
Боец Железного миллиарда
(Фантастический рассказ)
1
Поезд отходил в шесть сорок пять вечера. Когда я выскочил из метро, до отправления оставалось несколько минут, а я еще не знал, с какой платформы уезжаю. Духота стояла страшная. Все окна в здании вокзала были раскрыты. Заглушая сообщения диспетчера, откуда-то неслась песня: «Ты целуй меня везде, я ведь взрослая уже». По привокзальной площади стелился сизый дым, пахнущий луком и прогорклым маслом. Народу на перронах было много. От суеты рябило в глазах. Торговцы дорожной мелочью в этом вокзальном бедламе забывали, у кого взяли деньги и кому что продали. Из-за этого иногда возникали короткие перепалки. Между пассажирами бродили разомлевшие от духоты карманники и алкаши с разбитыми одутловатыми лицами. Вокзальные проститутки жались к стенам и неуверенно зазывали глазами. Встретившись с кем-нибудь взглядом, они мгновенно оценивали свои шансы и опускали голову.
Пробиваться через толпу было истинным мучением. Приходилось обходить не только людей, но и целые архипелаги чемоданов, челночных баулов и картонных коробок. Преодолевать это столпотворение можно было только с черепашьей скоростью, и все равно в спину то и дело неслись возмущенные крики: «Куда прешь?! Осторожней!»
До своего вагона я добрался за полминуты до отправки поезда. Проводник придирчиво осмотрел билет, глянул мне в лицо и кивком разрешил войти, но мне пришлось посторониться. Навстречу сошли два замызганных санитара с брезентовыми носилками. Они торопились покинуть поезд и едва не сбили меня с ног. При виде этих транспортировщиков калек, я понял, что клиент на месте, и, наконец, позволил себе расслабиться.