Иванов Всеволод Никанорович
Шрифт:
Парчовая синева южного неба начала уже румяниться, и все засуетились приготовлением русского радушного хлеба-соли нашему незабвенному гостю.
Мигом закрасовался ужинной стол, уставленный серебряными вазами с цветами и фруктами и чашами с грузинскими азерпашами и кулами, и все собрались в теснейший кружок еще поближе к своему гостю, чтобы наслушаться побольше его речей, наглядеться на него и, конечно, для многих в последний раз.
Все опять заговорило, завеселилось, запело, и эту беседу можно почесть за излияние души одного человека. Так задушевное (веселие?) всего общества было стройно. Наконец, когда поднялся заздравный кубок шипучего Аи, все общество снова слилось в одно чувство, живое, пламенное, восторженное чувство. Тут, когда торжественно провозглашен тост за Пушкина, снова застонало в воздушном просторе новое «ура!» при искрах шампанского из заветных Кубков во имя виновника праздника.
Крики «ура!», все оркестры, музыка и пение, чоканье бокалов и дружеские поцелуи смешались в воздухе. Все ликовало. Когда европейский оркестр во время заздравного тоста Пушкина заиграл марш из La Dame blanche, на русского Торквато надели венок из цветов, посадили в кресло и начали его поднимать на плечах своих при беспрерывном «ура!», заглушавшем гром полного оркестра музыки.
Потом посадили его на возвышение, украшенное цветами и растениями, и всякий из нас подходил к нему с заздравным бокалом и выражал ему, кто как умел, свои чувства, свою радость видеть его среди себя и благодаря его от лица просвещенных современников и будущего потомства за бессмертные творения, которыми он украсил русскую литературу.
На все эти приветы Пушкин молчал до времени, и одни теплые слезы выказывали то глубокое приятное чувство, которым он тогда был проникнут.
Наконец, когда умолкли несколько голоса восторженных, Пушкин в своей стройной благоуханной речи излил перед нами душу свою, благодарил всех нас за то торжество, которым мы его почтили, заключивши словами: «Я не помню дня, в который бы я был веселее нынешнего; я вижу, как меня любят, понимают и ценят, — и как это делает меня счастливым!»
Когда он перестал говорить — от избытка чувств бросился ко всем с самыми горячими объятиями и задушевно благодарил за эти незабвенные для него приветы.
До самого утра пировали мы с Пушкиным…» — заключает автор этих строк.
Так горячо, радостно, искренне принял Пушкина грузинский народ, народ древней, высокой и тонкой культуры… «Кавказ пленила пушкинская Русь!» — тонко сказал наш современный поэт-кавказец Расул Гамзатов.
В Тифлисе Пушкин жил, все время ожидая уведомления, когда ему следует наконец выезжать в действующую армию. 9 июня он получает записку — разрешение от генерала Раевского-младшего — «спешить к Карсу»… Пушкин двинулся немедленно, влился в русский военный поток.
«Я стал подыматься на Безобдал, гору, отделяющую Грузию от древней Армении, — пишет Пушкин. — Широкая дорога, осененная деревьями, извивается около горы. На вершине Безобдала я проехал сквозь малое ущелье, называемое, кажется, Волчьими Воротами, и очутился на естественной границе Грузии. Мне представились новые горы, новый горизонт, подо мною расстилались злачные зеленые нивы… стал спускаться по отлогому склонению горы к свежим равнинам Армении».
Далее, «на высоком берегу реки увидел против себя крепость Гергеры. Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега. Я переехал через реку. Два вола, впряжённые в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. «Откуда вы?» — спросил я их. «Из Тегерана» — «Что вы везете?» — «Грибоеда». — Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис».
И поэт набрасывает мгновенно образ русского человека, погибшего, не совершив того, что он мог бы.
«…Долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении. Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем как о человеке необыкновенном. Люди верят только славе и не понимают, что между ими может находиться какой-нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в «Московском телеграфе».
Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого неравного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна.
Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок! Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны…» — заключает поэт эту последнюю свою встречу с другом, которого знал с 1817 года.
Едет великий поэт на коне с горных взлобий в долины, пьет воду холодных минеральных ключей, что убегут поперек дороги… Армянскому попу, едущему навстречу, он задает вопрос:
— Что нового в Эривани?
— В Эривани чума, а что слыхать об Ахалцыке?
— В Ахалцыке чума! — отвечает Пушкин.
И едет дальше…
Еще семьдесят пять верст позади, и Пушкин рысит по широкой долине, окруженной горами. «Вскоре увидел я Карс, белеющий на одной из них».
Пушкин поскакал к Карсу, где уже русские барабаны били вечернюю зорю. Пушкин переночевал в армянском доме и с утра, проехав двадцать пять верст, увидел лагерь русских войск на берегу Карочая.
«…Через несколько минут я был уже в палатке Раевского», — пишет он. Это было 13 июня. Войска выступали в тот же день, в пять часов. Пушкин пошел с Нижегородским драгунским полком.