Шрифт:
— Простите, ваше величество, мою смелость, но полагаю — никому из них. Трон он возьмет себе. Может статься, посадит на него одного из своих родственников.
Александр Павлович откинулся на спинку дивана. Узкие губы вытянулись в ниточку, глаза неожиданно потухли.
— Сие, разумеется, твои догадки. Но больно похоже на истину. Представь, я тоже так думал, потому и решился себя проверить. Всюду, куда он вступает — объявляет себя или кого-то из членов своей семьи главою. Король Италии. А пасынок Евгений — итальянский же вице-король. В Неаполе королем брат Жозеф. В Голландии на троне другой брат, Луи, с супругою, тоже королевой, дочерью Жозефины — Гортензией. Для меньшего брата, Жерома, не оказалось готового государства, так из княжеств германских слепил новое — Вестфалию. Но сие — так, мои размышления вслух. Ты их, скажем, не слышал. А вот за догадку твою — спасибо.
Человек нетерпеливый и недальновидный, руководимый одной лишь слепою преданностью, тут бы сделал признание: не догадка то — собственными ушами слыхал. И — разом бы кончил свою карьеру: Господи, дойти до такой низости! «И это — мой юный и благородный рыцарь, которому я так открыто доверился», — непременно решил бы царь.
Нет уж, каким путем ты пришел к истине, которую верноподданнически сложил к стопам повелителя, — твое личное дело. Важна сама правда, которой в иных обстоятельствах и цены нет.
А цену сообщениям из Байонны и всему, скажем, рвению Чернышева Александр Павлович определил отменно высокую.
— Вот что, — сказал он, завершая аудиенцию, — с сего дня можешь числить себя моим флигель-адъютантом.
Колесом выгнулась молодая сильная грудь, каблук сомкнулся с каблуком.
— Ваше величество, честь для меня превеликая и, прямо признаюсь, неожиданная, вряд ли мною заслуженная.
— За что я тебя более всего ценю — за скромность и честность, — остановил его император. — А то, что достоин, об этом предоставь мне судить. Однако, Чернышев, указ о твоем назначении я пока повременю скреплять своею подписью. Есть первоочередные назначения, которые я обязан исполнить. Следом же издам распоряжение и о тебе. Но ты с сего дня, голубчик, про себя так и считай: императорский флигель-адъютант…
Вот так все шло — в гору, аж дух захватывало. Да нежданно-негаданно — под откос. Права оказалась матушка: с седьмого неба падать — незачем было соблазняться.
А Саша вдруг — кубарем вниз. И как-то уж разом. То бывало чуть ли не через всю залу государь, завидев любимца, улыбнется ему, то к себе подзовет. А тут с недавней поры — взгляд мимо, будто и нет вблизи и даже рядом его, Чернышева.
Кто же перешел ему дорогу из недругов, а то и завистников, о коих, помнится, говорил в Париже Толстой? А не он ли сам, Петр Александрович, — всему причина? Помнится, предупреждал: коли что дойдет до государя, за его спиной не спрячешься. Да в чем предосудительном можно его упрекнуть, верного слугу царя? В обмане? Такого отродясь за Чернышевым не водилось. В дерзости? Так царь сам требовал одной лишь правды, иначе не посылал бы его, а выбрал бы любого угодника и лизоблюда. Вон их полон двор — от князя Долгорукова до какого-нибудь зарящегося на непременную цареву милость камер-юнкера.
Моментами, правда, появлялась мысль: а всякая ли истина потребна сильным мира сего, даже если они и требуют от тебя быть с ними как на духу? Или такая догадка еще посещала: не занесся ли ты так высоко, что стал между своим государем и императором Франции как бы на равных? Кто ж стерпит такое — Наполеон первому не государю российскому, а какому-то гвардейскому штабс-ротмистру высказывает свою августейшую думу, а уж через этого связного она, государственная мысль, доходит до царя. Однако лишь возникало сие предположение, как Чернышев тут же отгонял его от себя: экая напраслина, в которую готов даже святое имя примешать! И гнал, гнал от себя ту крамолу. Да сердце не успокаивалось — хуже нет, когда за собою не чаешь вины, а пьешь из самой горькой чаши…
Ближе к осени по Зимнему дворцу поползли слухи: собирается Александр Павлович на свидание с Наполеоном. Место новой встречи — город Эрфурт, что в Германии.
Досужие умы стали пугать страхами: ишь, хочет антихрист заманить к себе поближе да засадить в тюрьму нашего благословенного государя! В той же Германии, в самом начале своего восхождения, изверг Бонапарт схватил герцога Энгиенского из династии Бурбонов и, обвинив его в заговоре, предал смерти. Недавно же приказал доставить к нему испанского короля со всею семьею и засадил их под арест. И так ловко опутал их, что забрал себе испанский престол.
Но то — разговоры. Чернышева, как стальной клинок в сердце, ранила весть: составляется свита для поездки, в которой ему места нет.
Ладно, не осмелился равнять себя с теми, кто всегда с царем. Кто, к примеру, не по обещанию, а по уже исполняемой должности — флигель-адъютанты да генерал-адъютанты. Но вот же зачислен в свиту никому доселе неведомый граф Нессельрод, или правильнее — Нессельроде. И неизвестно, шутили остряки, какого рода сей Нессельроде. Служил в заморских посольствах, говорят. А родился-то не в России, а на английском корабле в Лиссабоне, где его отец значился дипломатом на русской, правда, службе.
Что ж, перемены так перемены. Пост министра иностранных дел поручен графу Румянцеву. В Париже Толстого сменил князь Куракин Александр Борисович. И еще новость, которая взбудоражила российскую столицу: царь Александр в Эрфурте обязался вступить в войну против давней своей союзницы Австрии на стороне Наполеона.
Тут Чернышеву припомнились мамашины слова об отце, генерал-поручике, что паркетному шарканью предпочитал гул канонады, и возникла решимость, как разом погасить обиду, — с корпусом Голицына — да на австрийскую войну!