Гольдштейн Александр Леонидович
Шрифт:
ЛЦК берет классиков на борт парохода современности [36] . Он реабилитирует психологизм в искусстве, что резко отличало его от демонстративного антипсихологизма Левого фронта и во многом противоречило главным ритмам эпохи: «Основная линия прозы, которую мы стараемся усвоить, — это психологизм, проведенный на натуралистических деталях», — писал Сельвинский [37] . (Как известно, кризис психологизма охватил в то время широкие и разнообразные сферы жизни и культуры, в том числе религиозной. Г. Федотов, оставивший статью на эту тему, приводит слова одного своего парижского православного приятеля, который на вопрос, у какого священника он будет исповедоваться, ответил, что ему это безразлично: он не хотел бы психологизировать таинство исповеди.)
36
Ср. лефовскую точку зрения: «Второе пришествие классиков так же невозможно, как невозможно вообще „второе пришествие“» (Перцов В. Литература завтрашнего дня. М., 1929. С. 95).
37
Сельвинский И. Кодекс конструктивизма // Знамя. 1930. № 9—10. С. 259.
Локальный принцип — фирменный знак поэтики ЛЦК — в самом общем плане может быть интерпретирован как стремление к сквозной организации текста, к его абсолютной мотивированности, так, чтобы исключить из текста все случайное, частное, все, что не детерминировано темой произведения, не является ее прямой функцией [38] . В известной степени он сопоставим с анаграмматической организацией текста по Ф. де Соссюру: и тут и там — тотальная текстовая структура, вырастающая из единого формально-смыслового пучка, корневища. Локальный принцип, согласно ЛЦК, есть метод философски чистого созидательно-организующего сознания, преодолевшего нигилистические и утилитаристские догмы «Лефа», его экзальтацию, концептуальную неряшливость и политическую нервозность.
38
О «философии» локального принципа см.: Иоффе И. И. Синтетическая история искусств. Л., 1933. С. 520–521. Принцип этот в области поэтики объединял участников группы, что иногда ускользало от внимания критиков. См.: Никонов Влад. Статьи о конструктивистах. Ульяновск, 1928. С. 42–43. Ср. слова В. Инбер о присущей ей «непреодолимой тяге к обоснованности и сюжетности» (Писатели. Автобиографии и портреты современных русских прозаиков. 2-е изд. М., 1928. С. 154).
ЛЦК всерьез думает о будущем и помогает его возводить. Эту грядущую формацию констры предпочитали называть социализмом, но создается впечатление, что слова их не слишком волновали. Куда важнее, что это общество будет собой представлять. Главное, чтобы в нем было удобно жить — благоустроенно, чисто, сытно. Чтобы транспорт ходил по расписанию, а колбасой нельзя было отравиться. Чтобы кругом стояли заведения на манер «Четвертака», о котором мечтал Андрей Бабичев. Чтобы опрятные канцеляристы сидели за опрятными столами и не портили их перьями и перочинными ножами. Чтобы это была цивилизация, а не культура или мессианский порыв в неизвестное будущее. Зелинский с симпатией писал о мещанстве, трактуя его ценностно, не оценочно. Мещанство — срединный, преобразующий страну слой людей с прочными навыками к организованному труду, людей оседлых, не кочевых. Идеолог ЛЦК восстанавливал в правах чисто выметенную комнату, вкусную еду на столе и канарейку в клетке, которая, по мнению Маяковского, могла погубить революцию. Потому и устарел Маяковский, что не понимает: на дворе 1928 год, а не 1920-й. Отвечал Зелинскому известный рапповский критик Иуда Гроссман-Рощин, проделавший трудный боевой путь от анархизма к коммунизму и от «Лефа» к РАППу. В «Новом Лефе» его называли исключительно Иуда Рощин. Он в свою очередь огрызался. Гроссман-Рощин писал: «Идеал мещанина — покой. И символом этого покоя является квартирка. Обстановка для мещанина — это светская келия, „заммонастырчик“, где мещанин отдыхает от столь неприятной сутолоки противоречий жизни. Жизнь — она буйная, взметанная, непокорная! А дома — хорошо. Уютно белеют занавесочки, дочурка Варя так трогательно играет на хриплом рояле песенки Вертинского: Ваши пальцы пахнут ладаном… Канарейка в такт с людьми сладостно поет гимн тишине и покою. У мещанина вырабатывается, исключительно обостряется чувство привычного. — Маничка, кто это передвинул письменный стол?» [39] Особое раздражение вызвало у Гроссмана-Рощина требование Зелинского носить чистые воротнички и не портить письменные столы. В дневнике драматурга А. Афиногенова есть такая запись: «Вспомнилась комната Гроссмана-Рощина. Унылый холостяк, ужасный запах холостяцкой плесени, табак крошится по ободранному столу, груды книжек, бумажонки с записками, замшелое от пыли окно, продавленный диван — все пусто, пыльно, заброшенно, временно… И так он жил, не замечая ничего, читая и делая выписки, бормоча и остря на диспутах. Я был у него дважды — раз при жизни, на пять минут, за какой-то книгой, и потом после смерти — продавался его письменный стол, большой и одинокий, ободранный, все с тем же противным запахом безразличия к жизни» [40] . Ситуация почти набоковская.
39
Гроссман-Рощин. Искусство изменять мир. М., 1930. С. 228.
40
Афиногенов А. Избранное: В 2 т. Т. 2: Письма, дневники. М., 1977. С. 444.
ЛЦК, таким образом, жаждал новой, вестернизированной цивилизации в России. Большевики, а еще раньше сменовеховцы, говорили о соединении русского размаха и американской деловитости. Конструктивистов этот размах пугал, конвергенция с Западом — вот на что как будто надеялись констры. И сближение двух систем должно было быть системным. Формально ЛЦК излагал свою программу как обмен: мы вам революцию, вы нам — передовую цивилизацию и новый стиль жизни. Сборник «Бизнес» вышел с фотографией американского урбанистического пейзажа на обложке. Нарисованы были также очки с дужками, повернутыми в разные стороны: эквивалентный обмен, конвергенция. На деле же выходило так, что без революции Запад мог обойтись, а вот Россия без вестернизации — никак. Стальной мужской Запад призван был вспахать и засеять женственную земляную Россию новыми идеями и технологией. Но ввиду того что заниматься этим Западу было явно недосуг, вся надежда возлагалась на «русских американцев», наиболее активный слой, готовый взять на себя миссию системного преображения страны. «Американцы всея Руси, объединяйтесь!» — писал популярный журналист Л. Сосновский, развивая сходный круг идей [41] . Это новые кооператоры и бизнесмены, заготовители пушнины и организаторы промышленного производства, инженеры и скрупулезные бухгалтеры западной складки. Пародийно этот тип запечатлен у И. Эренбурга в «Тресте Д. Е.». Одним словом — «механики, чекисты, рыбоводы» (Багрицкий). Что до чекистов, то они понимались прежде всего как рационалистические организаторы общественного порядка, формовщики натуры, инженеры человеческих душ: особая раса сильных людей в аморфной и зыбкой стране. Таковы были чекисты в публицистике Горького (зорко отмечено Б. Парамоновым). Двойственное, болезненное отношение к этим людям — в «Стране негодяев» С. Есенина, где они связаны с инородными России началами: Чекистов (Лейбман) — еврей, Рассветов же сформировался на Клондайке и стал «американцем». Иная атмосфера в «Петре Первом» А. Толстого, там немецкая слобода оказывается оазисом внутренней дисциплины и трудовой культуры («протестантская этика») посреди хаотически клубящихся российских пространств. В начале 30-х годов борцами с анархией и энтропией в книгах, в какой-то степени продолживших конструктивистскую линию (без ее специальной идеологической выделенности), становятся инженеры — достаточно назвать «Время, вперед!» В. Катаева, «Большой конвейер» Я. Ильина, коллективные сборники «Люди СТЗ» и «Рассказы строителей метро». Чекисты и инженеры переделывали людей и страну, наподобие того как переделывали природу советский рыбовод у Багрицкого и советский лисовод у Сельвинского.
41
Сосновский Л. Дела и люди. Книга первая. М.; Л., 1925. С. 133. См. также: Залкинд А. Психология человека будущего // Жизнь и техника будущего (социальные и научно-технические утопии). М.; Л., 1928. С. 454. «Америка, двадцать Америк, Америка в десятой степени — вот твой завет», — сочувственно характеризует рассказчик своего сослуживца-кооператора в повести И. Катаева «Сердце» (Катаев И. Под чистыми звездами. М., 1969. С. 100).
Русские американцы должны были рекрутироваться из числа пореволюционной интеллигенции, лишившейся былых иллюзий. ЛЦК откровенно делал ставку на интеллигенцию, чем заслужил упреки в буржуазности (вполне справедливые) и сменовеховстве. Принципиально ЛЦК был далек от сменовеховцев, но некоторые интеллектуальные ходы он у них позаимствовал — преимущественно у их подсоветских продолжателей, например у редактора журнала «Россия» Исая Лежнева, пытавшегося обосновать роль интеллигенции в преобразовании страны [42] . В статьях «На „стыдную“ тему» и «Восстание культуры» Лежнев писал, что интеллигенция — не социальный слой, а особая функция культуры, функция скачка через отсутствующую «середку», то есть через срединное сословие. Оно есть на Западе — в отличие от России. Интеллигенции же на Западе нет, ибо нет нужды в возложенной на нее миссии создания цивилизации, заполнения пропасти между высотами культуры и неграмотной деревней. Интеллигенция существует в России и на Востоке — в Индии, Китае, Турции, Японии. Любопытно, что место России в системе народов соответствует месту интеллигенции в системе общества. Россия — та же «середка», пространство между культурной Европой и архаичной Азией, короче, Евразия. Молодая советская интеллигенция в союзе с прагматичной бюрократией должна создать «середку» — цивилизацию, оседлую жизнь, разумные навыки потребления [43] .
42
О соотношении эмигрантского и «советского» сменовеховства см. переписку И. Лежнева и Н. Устрялова и вступительную статью к ней М. Агурского (Slavica Hierosolymitana. Vol. V–VI. 1981. С. 543–589).
43
См.: Лежнев И. На «стыдную» тему // Россия. 1925. № 4; Восстание культуры // Россия. 1925. № 5. Ср. высказывание И. Лежнева в письме к Н. Устрялову (от 21 мая 1924 г): «Европейские страны проходили иерархию культурного и политического развития равномерно, восходя со ступени на ступень: цеховой уклад, мануфактура, капиталистическое хозяйство. У нас же — сразу с обоих концов. Наряду с примитивным хлебопашеством мы имели Путиловский завод, рядом с первобытным идолопоклонством — рафинированный культурно-верхушечный слой, рядом с анархическим крестьянством — наиболее жесткую государственность… Середка у нас всегда была слаба и в культуре, и в хозяйстве, и в политике» (Slavica Hierosolymitana. Vol. V–VI. 1981. С. 573).
На эту тему Николаем Адуевым был написан стихотворный роман-гротеск «Товарищ Ардатов» (1929), очень оптимистичный, как оптимистичным был, вернее, хотел быть, за единственным ярко выраженным исключением, весь литконструктивизм. Ардатов, герой гражданской войны, оказался погребенным под развалинами склада, откуда он выбирается шесть лет спустя, уже в эпоху нэпа. Как и положено, приспособиться к ней он не может. Нэп стал триумфом рационального подхода к жизни, отказом от идеократического утопизма. Техника есть символ эпохи, избравшей своим девизом компетентность, техника необходима всюду, от государственного строительства до искусства любви и воровского ремесла. Адуев — восторженный трубадур зажиточной и перспективной России, вернувшейся к здравому смыслу. Один из характерных мотивов романа — шахматы, часто встречающийся в искусстве того времени (Маяковский, Тихонов, Безыменский, Е. Полонская, назвавшая Ленина «шахматистом народных смятений»; вспомним также Нью-Васюки Ильфа и Петрова и «Шахматную горячку» В. Пудовкина). Шахматы представали не столько символом социально-классового манихейства (черные и белые), сколько выражением идеи порядка, одолевающего хаос, строгой комбинаторики современного логического (не идеологизированного) мышления. Не случайно в романе играется дебют Рети, визитная карточка гипермодернистского направления в шахматах.
Что особенно нравится Адуеву в современности, это четко работающий механизм выдвижения людей сообразно их деловым качествам. Сельвинский в конце 20-х годов на сей счет держался уже обратного мнения. В «Пушторге», самом изощренном и горьком из текстов ЛЦК, показано, как грубо и зло отторгает власть искренне желающую сотрудничать с ней интеллигенцию. Селективный принцип вновь изменился. Верх в системе берет совсем не та бюрократия, на которую надеялись констры. «Сила „Пушторга“ в том, что автор еще в 1927 году предчувствовал сталинщину», — писал Сельвинский Дм. Молдавскому (письмо от 20 августа 1964 г.) [44] . Трудно сказать, так ли это. Но в любом случае «Пушторг» — крик тревоги о том, что разладились прагматичные селективные механизмы, и целый общественный слой, столь необходимый стране, те самые русские американцы, оказывается прямым кандидатом на насильственное выталкивание из общества. Главным героем романа избран блестящий нэповский директор Онисим Полуяров, якут, получивший образование в университетах Стокгольма и Лондона и мечтающий сделать из России Европу. Полуяров сам является торжеством селекции, образцовым соединением первозданно-природного, якутского и ультрасовременного начал. Это чудесное сочетание безжалостно забраковано обществом. Система отвергает нужных ей людей, потому что на самом деле они ей не нужны. К власти приходит новая элита — некомпетентные (в традиционном смысле) бюрократы-партийцы, равно далекие от идейных фанатиков военного коммунизма и лояльных к интеллигенции прагматиков нэпа. У этой элиты иные цели, другие замыслы и поползновения, рациональность и энтелехия. Полуяров кончает жизнь самоубийством.
44
Цит. по: Молдавский Дм. Снег и время. Л., 1989. С. 173.
Сельвинский действительно предугадал перемену социальной атмосферы и политической ориентации. Дальнейшие события в деревне и городе похоронили конструктивистские надежды на системную конвергенцию с Западом и создание американизированной России. Реализованный властью вариант модернизации был в корне другим. Любопытно, какова будет судьба этих неосуществленных упований в нынешней, еще более новой, России.
Тина, Грета, Роберт
(бесплотное тело и непрактичные жесты)