Шрифт:
Хорошо, сказала она, раздеваясь, и что же мне надо делать? Я начал объяснять ей процедуру обращения, но вдруг, как раз когда собирался рассказать о ритуальном омовении, о микве, увидев ее обнаженной, подумал: как же она войдет в микву так, чтобы другие женщины не увидели ее лошадиных ног?
Ладно, предоставь это мне, я что-нибудь придумаю, сказал я.
И придумал: договорился с раввином, который собирался уехать из страны из-за разногласий с общиной. Он дал Тите несколько уроков – за огромные деньги – и перед отъездом выписал официальное свидетельство о ее обращении.
Поженились мы в Порту-Алегри. Присутствовали только мои родные и друзья моих родителей, но праздник получился славный. Тита была так хороша в свадебном платье – бывшем платье Деборы, доходившем ей до пят, так что сапоги не были видны. (Мать и сестры хотели помочь ей одеться. Она отказалась: постеснялась своих лошадиных ног. У меня на родине, сказала она, принято, чтобы невеста одевалась сама. Мать обиженно пожала плечами. Делай, как знаешь, сказала она, и все трое вышли из комнаты, где одевалась Тита. Но после свадьбы мама все же обняла ее, расцеловала и призналась, что поначалу ей не хотелось, чтобы Тита жила с ее сыном. Теперь – другое дело, сказала она, теперь все – как положено, я уверена, что вы будете счастливы.)
Вернувшись в Сан-Паулу, я снова взялся за дела, которые теперь шли очень хорошо. Что до Титы, то она весь день проводила дома. Занималась хозяйством – мы не хотели, чтобы о нас сплетничала прислуга – но все равно у нее оставалось много свободного времени Она часами смотрела телевизор, сидя в кресле, положив ноги на банкетку и поставив рядом коробку шоколадных конфет (от которых уже начала полнеть). Спала она плохо, по ночам вставала и ходила по дому без одежды, но в сапогах. Зрелище было малоприятное: лошадиные ноги, огромный шрам от операции. Что, Гедали, спрашивала она с горькой усмешкой, ты уже и забыл, что мы были кентаврами? Не так давно мы еще скакали с тобой галопом.
Она садилась на кровать и вздыхала: ах, Гедали, как же я соскучилась по поместью. Там, по крайней мере, можно было скакать по полям и рассматривать от нечего делать коврики доны Котиньи.
Я нанял ей учительницу. Тита едва умела читать и писать, я хотел, чтобы она немного подучилась; мало ли, может быть, позднее мы сможем вдвоем поступить в университет. К тому же, мне приходилось отказываться от приглашений на коктейли и ужины, потому что Тита не могла поддержать разговор: если называть вещи своими именами, она была просто-напросто деревенской простушкой. Однако ума ей было не занимать, и она делала блестящие успехи в учебе. Учительница, молчаливая, скромная дама, была явно удивлена: ваша супруга чрезвычайно способная, сеньор Гедали.
Мы стали ходить в театры и на вечеринки, ведь у нас теперь появились друзья: молодые
предприниматели и их жены, в основном, все евреи. Как я и предполагал, они воспринимали нас вполне нормально. Их удивляло, что мы не ходим на пляж и в бассейн, что Тита постоянно носит брюки. Но среди нас был инженер-аргентинец, писавший какие-то дикие стихи, и чиновник из Рио-де-Жанейро, живший одновременно с двумя женами, так что мы были не самыми странными в компании. И все же я замечал, что Тита не чувствует себя счастливой. Может, стоит посоветоваться с психологом, предлагал я. Она приходила в бешенство: психолог! Какой психолог способен понять нас? Отстань со своим психологом, Гедали! Я замолкал и снова брался за газеты.
1962 год выдался тревожным: забастовки, митинги, доллар рванул за облака. Так больше продолжаться не может, жуя маслину, говорил Паулу. Администратор одной крупной фирмы, он был моим (Пери?) лучшим другом. Мы обычно встречались по вечерам в уютном баре в центре города. Заказывали пиво и подолгу разговаривали: о делах, о положении в стране, разумеется, да и о прочем разном. Он от меня ничего не скрывал, ни проблем с женой, женщиной непростого характера, умной, красивой, но нервной и закомплексованной, ни того, как тяжело с дочерью, умственно отсталой девочкой. Я больше слушал, а сам старался помалкивать. Когда он спрашивал о моей жизни, приходилось отделываться общими фразами, рассказами о каких-то семейных мелочах, о нашей фазенде в Куатру-Ирманс, о доме в Терезополисе. Большей откровенности я себе позволить не мог, ведь это значило – признаться, что был кентавром. Наше тесное общение и без того становилось опасным: иногда он, вспомнив хороший анекдот смеялся и хлопал меня по колену. Сквозь плотную ткань брюк едва ли прощупывалась шкура, однако риск был. И не только в этом случае. Я рисковал на каждом шагу. А вдруг бы мне понадобилась срочная операция? Или я попал бы под машину? Или кто-нибудь вздумал бы подглядывать в бинокль в окна нашего дома? (На этот случай я принял меры – повесил плотные занавески.) А если бы у меня порвались брюки? Риск. Неизбежный риск для того, кто в моем положении пытался вести нормальный образ жизни.
Уж оно рванет, так рванет, ворчал изрядно подвыпивший Паулу. Оно – это Бразилия: он был уверен, что вот-вот произойдет кровавый переворот с радикальной сменой режима. Этот тип из Риу-Гранди, говорил он, этот Бри-зола – просто псих, страна не готова к социализму. Тут такая каша заварится – он наклонялся ко мне – а нам, евреям, как всегда, расхлебывать. Надо было мне давно податься в Израиль, Гедали. Сидел бы сейчас себе спокойно в киббуце, доил коров. Так нет же, захотел быть умнее всех, решил сначала подзаработать, чтобы в Израиль приехать, видите ли, не с пустыми руками.
Он опустошал очередную кружку пива: ну что я за идиот, Гедали! Никогда я не уеду в Израиль. Ты же знаешь мою жену: вся из себя сложная натура, а вообще-то – истеричная мещанка: ей лишь бы самой было хорошо, а я хоть сдохни.
Он умолкал, но ненадолго, и тут же снова принимался за свое: вечно у меня все не в кассу, Гедали. Пока я носился с мечтами о социализме, мои коллеги сколачивали капиталец. Ну а теперь, когда я решил, что пора и мне подсуетиться, лафе конец – нате вам социализм! И женился я не на той, и дочь у меня больная… На что я такой нужен, Гедали?