Шрифт:
— Что, я думаю, бабушка совсем избаловала вас. — приветствовала она нас, когда мы подошли к ней поздороваться. — Много придется мне с вами опять возиться! — Бедная, она не понимала, что и для неё и для нас было бы гораздо лучше, если бы она меньше «возилась» с нами, а побольше бы любила нас!
Опять началась наша прежняя жизнь. С первого же дня Лиза не выучила урока и часа три проплакала над книгой, а меня отец выслал из-за стола за какой-то дерзкий ответ на замечание старшей сестры. Не знаю, чем бы это кончилось, вероятно, чем-нибудь очень нехорошим, потому что я с каждым днем становился все злее и злее. Я совсем перестал любить отца, а Лидию положительно ненавидел и при всяком удобном случае выказывал ей эту ненависть. К счастью, как только мне исполнилось одиннадцать лет, отец отдал меня на полный пансион в гимназию, и моя домашняя жизнь кончилась. Неприятные воспоминания сохранил я о ней. Бывало, соберется кучка товарищей и толкует о том, как хорошо и привольно было дома, как неприятно и грустно жить в закрытом заведении, а я смеюсь над ними, и мне представляется, что приятнее переносить толчки и пинки товарищей, чем едкие замечания сестры, что легче терпеть наказания учителей и классных наставников, чем нелюбовь отца. Я смеюсь, а подчас грустно станет: все они ждут не дождутся праздника, всякому из них приятно провести несколько дней в семье; один я со страхом думаю: вот, опять настанет Рождество, опять идти домой, где никто не рад мне, где на меня смотрят, как на какого-то разбойника, и где я чувствую, что становлюсь необыкновенно злым. Еще пока Лиза была дома, куда ни шло; хотя вид её бледного, покорного, запуганного личика раздражал меня, хотя она не смела выказать радость при встрече со мной, но я чувствовал, что она все-таки любит меня, что мой приход доставляет ей удовольствие. Но когда отец отдал и ее в институт, я совсем перестал ходить домой, да никто и не звал меня туда. Отец решил, что я злой, черствый мальчик, что никакие нежные чувства недоступны мне; а Лидия радовалась, что некому нарушать тот образцовый норядок, который она завела в хозяйстве.
— И ты до сих пор ненавидишь Лидию?
— Нет, как можно. Теперь я понимаю, что она не хотела делать мне зла, что она имела даже доброе намерение воспитать меня, но она была слишком молода и принялась за дело, не умея. Нет, я не ненавижу ее, хотя она сделала мне много зла: она навсегда лишила меня любви отца: благодаря ей, в характере моем развилась раздражительность и даже некоторая черствость. Я давно уже от всего сердца простил ей, как она простила мне те неприятности, какие я ей делал мальчиком; но я не могу любить ее. Она для меня совершенно чужая женщина; я готов сочувствовать её горестям и радостям, как горестям и радостям всякого другого человека, но относиться к ней с братской нежностью я не в состоянии. Лиза говорила мне, что и она чувствует то же самое.
— Бедная Лидия, она не вышла замуж, у неё нет своей семьи и для своих родных она чужая; тяжело, должно быть, ей жить совсем одинокой! — печальным голосом заметила Софья Ивановна. Вместо ответа Дмитрий Иванович вздохнул.
В эту минуту из-за кресла отца выглянула головка Маши. Девочка казалась взволнованной, по щекам её текли слезы.
— Это что значит, — вскричал Дмитрий Иванович, — откуда ты?
— Папа, голубчик, прости меня, — просила девочка, бросаясь к отцу; — я вошла на минуту сказать маме, что мальчики не спят, разговаривают, да услышала, что ты что-то рассказываешь… Мне так было интересно… Я села на пол, да все и слушала.
Дмитрий Иванович сердито поглядел на дочку и готовился сделать ей строгий выговор; Софья Ивановна остановила его взглядом.
— Я понимаю, отчего тебе так интересно было слушать, Маша, — сказала она серьезно: ты как две капли воды похожа на ту старшую сестру, о которой рассказывал папенька. Если я умру прежде, чем братья твои вырастут, ты будешь поступать ничем не лучше Лидии.
— Мама, я люблю Митю и Петю, — робким голосом проговорила Маша, краснея и опуская головку.
— Очень может быть; ведь и Лидия любила своего брата и сестру; но ты даже теперь, когда в доме есть старшие, которые могут остановить детей от всего дурного, не хочешь быть для своих братьев просто доброй, любящей подругой, а стараешься постоянно командовать ими; можно себе представить, как бы ты обращалась с ними, если бы тебе пришлось заменить им мать!
Маша закрыла лицо руками и заплакала. Уже рассказ отца довольно сильно подействовал на нее; она сознавала справедливость слов матери, ей было и стыдно, и грустно. Дмитрий Иванович понял, что в эту минуту нечего бранить ее за нескромное любопытство.
— Маша, — сказал он, — я рад теперь, что ты слышала историю моего детства. Я знаю, что у тебя сердце не злое; ты не захочешь, чтобы который-нибудь из твоих братьев страдал так, как я; ты не захочешь, чтобы, сделавшись взрослыми, они могли сказать: Мы прощаем Маше те неприятности, которые она нам делала, но мы не любим ее, как сестру: она для нас чужая.
Александра Никитична Анненская
Зимние вечера
Мои две племянницы
Когда мы с мужем постоянно жили в деревне, мы часто жалели, что у нас нет детей. Чтобы сколько-нибудь оживить свой тихий, скучный дом, мы обыкновенно каждый год приглашали к себе гостить на лето кого-нибудь из своих маленьких знакомых или родственников. Прошлой весной я написала в Петербург к брату и к сестре, прося их отпустить к нам месяца на два детей их. В ответ на мое письмо брат сообщил мне, что его сыновья немного ленились зимой и поэтому должны будут усиленно заниматься на каникулах, а что дочь его охотно принимает мое приглашение; сестра писала мне, что ее младшие дети еще не вполне оправились от скарлатины и не могут предпринять далекого путешествия, но что она с удовольствием отпустит к нам свою старшую дочь.
Таким образом, вместо полдюжины шумливых гостей, нам пришлось ожидать только двух племянниц. Мы совсем не знали их. Я видала их, когда они были крошечными девочками, лет трех-четырех, и не имела ни малейшего понятия ни о их характерах, ни даже о их наружности. Тем с большим интересом ожидала я их приезда. Решено было, что они выедут вместе по железной дороге, в сопровождении одной знакомой мне старушки, ехавшей из Петербурга в свое имение, и что мы вышлем на ближайшую от нас станцию железной дороги экипаж, в котором они доедут до нашей усадьбы.
Имение наше лежит в восьмидесяти верстах от железной дороги, и хотя наш кучер Трифон вполне благонадежный человек, способный охранить от всяких опасностей маленьких путешественниц, я не могла отделаться от некоторого беспокойства в ожидании их. Наконец часов около семи вечера у опушки леса, окаймляющего наш горизонт с одной стороны, поднялось густое облако пыли, а затем на дороге показалась коляска и тройка лошадей.
Я выбежала на крыльцо встретить гостей.
Едва успел экипаж остановиться, как послышалось восклицание: «Ну, слава богу, наконец-то дотащились!» — и из коляски выпрыгнула девочка лет тринадцати. Увидя меня, она сконфузилась, растерялась и остановилась около подножки экипажа, видимо не зная, что делать. От дороги костюм ее пришел в беспорядок: шляпка съехала на затылок, пальто, вероятно сброшенное нетерпеливой рукою, прицепилось к платью и висело сзади в виде шлейфа; вся она была покрыта пылью и вообще представляла довольно комичную фигурку. Я подошла к ней, чтобы вывести ее из затруднительного положения, но в эту минуту навстречу мне спустилась с подножки коляски другая девочка, ростом несколько меньше первой, но представлявшая разительную противоположность с ней; одежда ее слегка запылилась в дороге, но вообще отличалась полнейшим порядком; сама она не выказывала и тени смущения; она подошла ко мне, смело положила ручку в мою протянутую руку и проговорила тихим, нежным голосом: