Шрифт:
Карнаухов терпеть не мог рыться в бумажках, но родной дядька из Москвы обращался к Толику исключительно редко, и подвести его было никак нельзя. Поэтому лейтенант терпеливо перекладывал листок за листком, вздыхал, потирал ноющий затылок и с завистью поглядывал за окно, где по синему небу вольно бежали белые облачка. Наконец, отчаявшись, он встал, с хрустом потянулся и подошел к старику Дежкину.
– Дядь Вась! Ну, может, ничего, связанного с Екатериной Ермолаевой в архиве не имеется?
– Мелькала эта фамилия, – оставался непреклонным ветеран. – Я помню! Давай, сынок, не ленись, ищи.
Карнаухову ничего не оставалось, как снова зарыться в бумаги. Буквы прыгали, строчки расплывались перед глазами, а гора папок на столе не уменьшалась. Челюсти лейтенанта то и дело сводила зевота.
– Все, дядя Вася! – взмолился он. – Не могу больше! Хоть режь.
– Что за сотрудники хлипкие пошли! – возмущенно пыхтел Дежкин. – Ладно, иди, пройдися, воздухом подыши. Я тут сам управлюсь.
Карнаухов, не скрывая радости, вскочил, уступая заслуженному архивариусу место, попил водички, торжественно заверил, что скоро вернется, и убежал.
Старик, кряхтя, уселся за папки. Ермолаева… Ермолаевы… что-то шевелилось в памяти, но не поддавалось, ускользало. Ох-хо-хо! Ржаветь начинают мозговые шестеренки-то.
– Так, глядишь, и на пенсию отправят Дежкина за ненадобностью, – бормотал ветеран. – Тогда ты, дед, с тоски помрешь. Давай, шевели извилинами!
Видимо, испугавшись рокового исхода, память дяди Васи заработала в усиленном режиме, и выдала на-гора фамилию бывшего корреспондента, а затем главного редактора газеты «Амурская волна» Сергея Кулика. Теперь-то он, конечно, уже Сергей Иванович, пенсионер, который не покладая рук занимается воспитанием подрастающего поколения в лице своих внуков-близнецов Гриши и Пети. Дежкин решил не откладывать дело в долгий ящик и набрал номер старого приятеля.
– Рад тебя слышать. Вася! – пророкотал Кулик, который сидел дома с мальчиками. – Давненько мы с тобой на рыбалку не ездили. Может, организуем? Жареный сазан под брусничную водочку хорош!
– Недосуг мне, – отказался Дежкин. – Да и холодно еще. Здоровье не то стало – то поясницу прихватит, то давление подпрыгнет. Какой из меня рыбак? Ты мне лучше по службе подсоби. Помнишь такую фамилию – Ермолаева? Вроде бы я от тебя ее слышал.
В трубке воцарилось долгое молчание. Дежкин не торопил товарища, ждал.
– Прошлое ворошить надумал, Вася? – с усилием вымолвил, наконец, бывший редактор. – Зачем? Не буди лихо, пока оно тихо.
– Так не я бужу, Москва требует, – привел ветеран веский, по его мнению, довод.
– Москва? Ну… удивил. Кому в столице понадобилось копаться в давно забытом прошлом? Я старые раны бередить не желаю.
– Прошлое-то, видать, аукается.
– Ты мне такой приятный день испортил, Вася, – вздохнул Кулик. – Ладно, раз надо, расскажу. Лет тридцать с гаком назад была у меня тайная любовь, – признался Сергей Иванович. – Я тогда корреспондентом работал, ездил повсюду, материалы собирал для газеты, и попутно описывал судьбы эмигрантов. Тема была запретная, непопулярная, но меня словно неведомая сила влекла в чуждую мне, молодому партийцу, среду. Многие семьи, давно переселившиеся в наши края из Харбина и других городов Китая, имели еще ту, настоящую закалку, – интеллигенция, голубая кровь. Старшее поколение заплатило за возвращение на родину кто жизнью, кто годами лагерей: суровые времена никого не щадили. Так что встречаться я мог уже с их потомками, которые родились здесь, на российских берегах Амура. Чего мне только не доводилось слышать, каких душераздирающих историй?! Какие перипетии переживали эти люди, наследники славных фамилий, из каких переделок им удавалось выходить, не утратив чести и достоинства, – уму непостижимо! Особенно поражали меня женщины. Как они умудрились пронести некую утонченность, аристократизм и силу духа сквозь революции, войны, нищету, расстрелы близких, через все выпавшие на их долю унижения и грязь? Как им удалось в глуши и забвении сохранить неповторимый блеск манер, преданность растерзанным идеалам и даже… великолепное французское произношение? Их дети, казалось, получали образование не в обычных советских школах, а воспитывались гувернерами-иностранцами. Они и выглядели-то иначе! Словно орхидеи на клумбе с васильками и ромашками, они, произрастая на одной и той же почве, оставались непохожими на других, и это необъяснимое отличие провоцировало окружающих. Некоторые восхищались ими, – таких было мало; большинство же пыталось вырвать их с корнем, чтобы превратить цветник в однородную массу. Стыдно говорить, но я принадлежал к большинству.
– Э-э… нельзя ли ближе к делу? – взмолился Дежкин.
Эта фраза подействовала на бывшего журналиста как ледяной душ. Он запнулся, возвращаясь из прошлого, замолчал.
– Как ты уже догадался, я влюбился в девушку чуждого мне происхождения… ее звали Катенька Ермолаева, – ностальгически произнес он после паузы. – Это тайное чувство перевернуло меня, вытряхнуло из моей головы весь мусор. Я не мог открыться не то, что друзьям, я даже себе не смел признаться в нем. Я?! Глашатай пролетарской идеологии, попался в сети буржуазной барышни?! Это было равносильно краху моих внутренних устоев.
– Надо отметить, ты прекрасно конспирировался, – усмехнулся дядя Вася. – Я ни о чем не догадывался, хотя мы слыли приятелями. Если не ошибаюсь, речь идет о середине семидесятых годов? После хрущевской «оттепели» идеологическая непримиримость потеряла присущую ей остроту. Так что…
– Не для всех! – перебил его Кулик. – Для завзятых борцов «оттепели» значения не имеют. Наверное, то была кара за мою неподатливость, за твердолобость. Разбил я свой упрямый лоб об ту стену… по имени Катенька! Катрин…
– Что, не ответила взаимностью? Бывший журналист ответил не сразу.
– Она отдала свое сердце другому. А на меня и смотреть не хотела, как на поклонника. Я для нее был врагом! Мои статьи вызывали у нее негодование. «Почему вы изображаете нас, людей, у которых другие взгляды, словно недоразвитых? – спрашивала она меня. – Пытаетесь указать нам на ошибки, которых мы не совершали!» Она говорила «мы», хотя сама не принадлежала уже к тому вымершему классу русского дворянства, упадок коего начался задолго до революции. Катенька ведь родилась после войны, выросла, как и я, в государстве рабочих и крестьян, а отстаивала призрачную жизнь и призрачные ценности! Я пускался в горячие идеологические дискуссии, в которых она неизменно разбивала мои доводы в пух и прах. Я потерял голову… Как она читала Баратынского, Апухтина, Брюсова! Если бы ты слышал, Вася! А как она говорила по-французски… Господи! Когда я смотрел на ее розовые губы, на ее чистый лоб и прямой пробор над ним… у меня внутри все кипело и плавилось. Ничего подобного мне больше испытать не довелось.