авторов Коллектив
Шрифт:
Фотографировал он лучше нее, поэтому сам почти не снимался, и они потратили четыре пленки на тридцать шесть кадров. Он часто думал, что, когда вернется в город, выложит снимками пол, и у них снова будет один день моря. Вот она просыпается, лежит, улыбаясь ему – выходит из дома – останавливается у дерева, накинув на плечи свитер, потому что утром еще прохладно – сидит на корточках, разглядывая чайку, которая осторожно подбирается к куску хлеба, оставленному кем-то на пляже – стоит в море, подняв плечи, словно просит о чем-то у неба – глядит во тьму. Эту, последнюю фотографию, он снял ночью, когда не было даже луны. Они вышли на пляж – позади горели огни санатория, а перед ними было еще несколько метров песка и едва слышное темное море, которого они, впрочем, не видели. Страшно, сказала она, и даже вспышка фотоаппарата ничего не изменила, только осветила на миг ее, словно она была во тьме, и только во тьме, и не было ни моря, ни песка, только она да отсутствующий свет. Им показалось, что море вот-вот начнет наступать, и они не заметят, как вода покроет всю землю, – поэтому они пошли прочь от моря, держась за руки, и он понял, что сдерживает себя, чтобы не побежать.
Ну, а в остальном все было прекрасно. Они хорошо ели и даже готовили себе еду в кастрюле, варили ее электрическим кипятильником, а на рынке, куда надо было идти два километра от базы, он покупал пиво «Золотой фазан». Когда мужчина ловил слишком много креветок, то они делились ими с соседями – молодой семьей с двумя детьми. После того как пошли дожди, семья уехала, оставив им несколько мелких, но очень сладких арбузов, и, прощаясь, он подумал, что где-то видел этого молодого парня, уже обзаведшегося женой, детьми и машиной. Но передумал спрашивать.
Они пошли на пляж, а когда вернулись – обнялись. Каждый почувствовал песчинки на коже другого: посмотрев ей в глаза, он почему-то подумал, что у нее испуганный взгляд, но это, конечно, было не так.
Андрей Оболенский
Последний бокал вина
«…И небо теперь внутрь меня падает,
Как ты смогла это сделать, такая слабая?»
Алексей Дроздов
Курортные романы…. Фу, как банально и предсказуемо, сколько об этом написано и сколько историй рассказано в мужских компаниях за бутылкой вина, или, того хуже, за пивом с водкой в пропорции три к одному.
Покрасневшие лица, потные лбы, бледные, кривые улыбки, прыгающие губы, споры, гогот и похлопывание по плечу. Или мертвая тишина, только захлебывающийся от счастья быть услышанным голос солиста, героя на несколько минут. Разные рассказывают истории о курортных романах. И я участвовал в пьяных мальчишниках, и я рассказывал и слушал, балдея, ржал, как конь. Все бывало. Сауны или закутки на десяток человек в ресторанах – штука, знаете, такая…, к откровенности располагающая, когда выпьешь под хорошую закуску, да и без нее тоже. Но не все рассказывают и по пьяни, у всех есть тайны. У кого – боль сердечная, у кого – грех, у кого – ни то, ни се.
Есть тайна и у меня. Эта история – живая, она не окаменела в слоях моей памяти, она наверху и всегда там останется. Мало того, мне иногда кажется, что она будет иметь продолжение. Но это только кажется, продолжения не случится, знаю. Воспоминания о тех днях я смакую уже не один год, осторожно, почти с трепетом зажигая словно свечи, строго отмеренные кусочки памяти. Так пьют хорошее вино, так читают хорошую книгу, поглядывая, сколько еще осталось. Думается мне, что вспоминаю я о любви и даже в этом почти не сомневаюсь, потому что нет у любви законов и правил, она может быть взглядом, словом, прикосновением, может длиться год, день, минуту даже. И ничем не хуже той, которая длится всю жизнь, хотя такой и не бывает, по-моему.
Та моя любовь случилась на благословенном юге, у океана, в ленивом томлении отпускного времени, когда следует отбросить любые мысли и делать только то, что хочется.
Курорт был запредельно дорогим, от этого – почти безлюдным. Закаты казались предсмертными, – они разгорались и затухали в минуты, а потом наступала темнота и тишина, которую трудно ощутить живущим.
Я, молодящийся сорокалетний мужчина, никому не позволял называть себя Владиславом Алексеевичем, ото всех требовал, чтобы называли по имени – Влад. Модный московский продюсер, я вкладывал деньги в тупых как крольчихи смазливых девиц с периферии, дабы привести их в товарный, то есть сколько-нибудь столичный, вид. Они ненадолго становились с моей помощью модными попсовыми верещалками, после чего я цинично извлекал из них вложенные деньги с прицепленными богатыми процентами. Зажженные мною звезды гасли быстро, но приносили два-три урожая в сезон, что для средней полосы неплохо. То, что я занимался в те времена конкретной фигней, нимало меня не смущало. Я мог позволить себе все.
Она звалась Патриция, была замужней степенной англичанкой, немного за тридцать, в том самом возрасте, когда женщина определилась в желаниях, а значит, научилась говорить милые глупости только к месту и смирять порывы. Она была невысокого роста, худощава, не слишком красива; нос с горбинкой, очень белая, покрытая неяркими веснушками кожа, светлые, с подкрашенными корнями, волосы. Глаза выразительные, хотя и неяркие, в них отражалась скука и некоторое высокомерие, а скорее – белесое небо Англии, сквозные ее ветра и неистребимая гордость древнейшей метрополии.
При ней был и муж, рыжий ирландец с унылым, длинным носом. Патриция снисходила до разговора с ним, когда он, благоухая особым ирландским потом, возвращался с теннисного корта, где проводил большую часть времени. Звали его Шон, на людях он не проявлял к жене никакого интереса, постоянно вертя по сторонам головой и глядя куда угодно, только не на нее. Вставал очень рано, смешно подкидывая колени, совершал часовую пробежку, принимал спа-процедуры и уходил до вечера играть в теннис. Около семи он отыскивал Патрицию, ритуально целовал ее в щеку и уезжал в город. Оставался там до полуночи, а то и позже, поскольку неведомо как сумел отыскать на окраине настоящий британский паб, где быстренько обзавелся друзьями, так же ценящими мужскую солидарность.