Шрифт:
На хуторах не было скота, однако, судя по постройкам, его должно было быть много. В каменной конюшне было двадцать денников, на скотном дворе могло разместиться до сорока коров, но всё было пусто, однако птичник, тоже каменный, был полон гусей и другой птицы. Самой важной птицей были индюки, драгуны прозвали их вильгельмами. Фольварк находился на территории Пруссии в самом центре выступа, где граница полукругом вдавалась в российскую территорию и почти вплотную подходила к шоссе. Прусские немцы были так богаты, что драгуны удивлялись, зачем им понадобилась война. И чесались руки. Но воли не было. По армии разослали приказ о предании военно-полевому суду за мародёрство, поэтому, когда полк останавливался больше чем на сутки, командиры эскадронов с вахмистрами проверяли личные вещи на предмет лишнего. Особенной строгостью и тут прославился Жамин. В учебной команде выявили двоих и отправили в крепость Гродно. Для них война кончилась, но им не завидовали, да и девать было некуда: чего возьмёшь, а положить куда? Слух шёл, что казачки баловались, так то – казачки. Казаки не пограбят – какие же они после этого казаки!
Хозяин фольварка выделил на эскадрон по пудовому бочонку говяжьей тушёнки и по гусю на котёл. Драгуны были сыты, а хозяину перепало русских денег.
Клешня был настолько сражён видом Жамина, что шёл и думал только об этом.
Рядом с кузницей обозные наладили три длинные коновязи, около четырёх десятков коней стояли без сёдел на перековку. Петриков с обозными, которые понимали в кузнечном деле, работал быстро: расковывали и тут же подковывали, чтобы ни одна лошадь не стояла долго, потому что никто не знал, когда полку назначено сниматься. И рассказывал. Как говорится – баял! Клешня уже слышал его байки и улыбнулся: «Колокола льёт, а эти и уши развесили!»
– …и вышел Николай Николаич прямо на брукствер и прямо так нам вслед и смотрел в биноклю, как полк скочет на германца…
– Это который, главный верховнокомандующий?
– Деревня! – сказал в сторону спросившего Петриков, дал по последнему гвоздю, вогнав его через подкову в копыто с одного удара, отпустил конскую ногу и распрямился. – Верховный! Главнокомандующий! Великий князь! Старший дядька самому царю!
– А ты тама чё делал?
– Тама? Как – чё? Чёкало! У пехоты пулемёт заело, пехота, она в механике, как ты в кузнечном деле, тюха тюхой! Што расселся, веди следующего! – сказал Петриков и увидел Клешню. – О! – воскликнул он. – Куды конь с копытом, туды…
– Туды и рак с клешнёй! – недовольно передразнил его речь Клешня и привязал свою лошадь к коновязи.
– Никак дровишек нам привёз. Так нам без надобности, мы всю ночь жгли, теперя на неделю угля хватит, где бы тока мешков взять?
– Это не вам, это для эскадронного котла.
– Знамо дело, не нам! А зачем пожаловал?
Клешня вынул кисет и стал заворачивать цигарку.
– Давай, што ли, и я с тобой, а то запалился вовсе. – Петриков отдал молоток обозному. – Што за дело тебя сюды привело?
Клешня рассказал Петрикову про только что виденное.
– Да-а, дела! – Петриков курил и сплёвывал под ноги. – Видать, нажарил корнет задницу Жамину, видать, затевается што-та!
– А я не видел, кто там был в палатке, корнет ли?
– А кому ишо? Только корнету и быть, энто же учебная команда! А Жамин, говоришь, злой был?
– Как собака и глаза на мокром месте, как у дамочки какой-нибудь, слабой на нервы!
– И он уразумел, што ты его таким узрел?
– Как же, когда до подбородка дотекло…
– Дела-а! – снова протянул Петриков и затянулся. – Вчерась в вечеру приходил он ко мне, даром, што ли, на одном хуторе стоим… И выпимши был, не сильно так штобы, но разило чувствительно. Мы с ним земляки, тверские! Я с Вышнего Волочка, а он – Старицкий.
– Што сказал?
– А ничего не сказал, всё больше молчал и дымил, тольки письмецо в руках жамкал, так я подглядел, писано-т с завитушками, ни дать ни взять бабьей рукой! Молодой он ишо, холостой, вот как ты! А бабы для нашего военного дела… ох, не приведи Господь! Да, тольки, видать, загвоздка-т не в этом, чего корнету до евоного бабского дела? Видать, по-другому они не заладились, промеж себя-то! Только одно я в точности знаю, переживает вахмистр, что не допускают его до геройского дела! Што в учебной команде держат! Кабы не сотворил чего!
– А что сотворил-то, как седельник, что ли?
– Не, седельник слабак, прости Господи! Был! Этот нет, – тверич, одно слово! Этот жила семижильная. Этот чего другое сотворить может!
– Что же?
– Да кто ж его знает? Надо бы с батюшкой… перемолвиться, он про наши души всё ведает, даром, што ли, век с войны начинал! А у вахмистра нашего самая страшная душевная болесть завелась…
– Какая же?
– Гордыня!
Жамин отошёл от эскадронного котла и сел в стороне.
С новым пополнением он сотворил хитрое дело, скрыл, что один из новобранцев хоть и был до призыва вторым супником в придорожном кабаке, однако повар от бога. Но приготовленный им вкусный кулеш, от которого пахло гусиным салом, в горло не лез.
«Пожаловаться бы надо! – с горечью переживал разговор с корнетом Жамин. – Оно, конечно, подлость я сотворил с этой бумагой, зачем я её целый месяц за пазухой таскал? А корнет тоже подлая душа! Одно слово – барин! И что мне делать, ежли поперёк горла встал этот Четвертаков. Тайга чёртова! Ежли разминулись две телеги на кривой дороге – одная в курнаке, другая на гривке! И што теперь? Пожаловаться! А как? Как я до их высокоблагородия, командира полка, с жалобой доберусь? Не положено поверх одной головы до другой тянуться, которая повыше! Не по уставу! Опять же надо через корнета! Ещё и за это холку намылят! И што он им дался – Четвертаков, я стреляю, што ль, хуже али с тятей на медведя не хаживал? – Мысль об отце навела его на воспоминания о Твери, и он судорожно стал ощупывать на груди шинель и полез за отворот. Письмо было на месте. – Тут ещё заноза в сердце!» Компаньонка Елены Павловны ответила на его письмо от января месяца.