Шрифт:
Сколько же сейчас лет Степану? По отцовскому подсчету, наверное, никак не меньше шестнадцати. Один лишь тот день, когда погибла мать Ванды, года стоит. И когда Степку в заброшенной пивной бомбежка прихватила — пострашнее было, чем в лодке. А ночь в Георгиевском? А на батарее Кораблева?
Да. Не к липу ему короткие штанишки.
— Я останусь здесь, — говорит он Любаше. — Буду работать вместе с вами.
— Решение, достойное мужчины, — как-то вяло острит она. Берет носилки и кивает: — Пойдем к бригадиру.
Бригадир рядом.
— Это мой брат Степка. Он будет работать с нами.
Костлявая женщина с большими чистыми глазами вытаскивает из кармана куртки замусоленный, согнутый пополам блокнот и обломком химического карандаша пишет его фамилию.
— Я внесла тебя в список, Степан, — говорит она. — Теперь ты получишь право на обед.
— Спасибо, — говорит он. Хорошее это слово, емкое.
Задание простое. Вначале Степка бы сказал, что очень даже легкое. Выбирать кирпичи из-под обломков. Через час или немного больше у него заболела поясница. Он догадывался, что у женщин, которые работали рядом с ним, тоже болели поясницы. Время от времени они разгибались и, положив руки на бедра, по нескольку секунд стояли неподвижно, и лица их сковывала гримаса боли.
Женщины в бригаде были разных возрастов, разных характеров и конечно же разной внешности. Особенно запомнились ему две.
Анну Парамоновну в бригаде называли просто — «мать». Ей было лет пятьдесят, может, больше, может, меньше. Трудно сказать точно. Потому что Степана смущали ее седые волосы и удивляла кожа на руках и лице, которая была гладкой и блестящей, как у молодой женщины. Мать редко произносила слова, больше молчала. И никогда за весь рабочий день, если не считать минут десять — пятнадцать, потраченных на обед, не отдыхала.
Остальные отдыхали. Женщины утомлялись быстро и каждый час минут по пять — десять сидели в тени, вытирая пот, и тихо переговаривались.
Анна Парамоновна всегда оставалась на ногах. Неторопливо и хмуро она выковыривала кирпичи из-под обломков и складывала их в штабеля.
— Мать, — звал кто-нибудь, — присядь с нами. Умаялась же…
Но Анна Парамоновна ничего не отвечала, словно обращались не к ней, а к кому-то другому. И только когда на улице Шаумяна появлялась почтальонша, мать разгибала спину, выходила к дороге и с надеждой смотрела на почтальоншу, на ее сумку… А та, словно виноватая в чем-то, пожимала плечами и прятала глаза.
Работала с ними и Соня — красивая гречанка с очень черными волосами. Они лежали у нее на плечах, густые, с загнутыми вверх концами. Ресницы у Сони были длинные, а глаза карие, быстрые. Соня казалась всего года на три старше Любаши. Когда мужчины проходили мимо, то останавливались, заговаривали, шутили обыденно. Но на лице у Сони не появлялась улыбка, а взгляд оставался твердым и равнодушным.
Между Анной Парамоновной и Соней существовала какая-то душевная близость. Обе молчаливые, замкнутые, они словно прикоснулись к одному общему горю… Позже Степка узнал, что так оно и есть. У Анны Парамоновны был сын, которого любила Соня. Он воевал. И последнее письмо от него пришло более чем полгода назад…
Домой Степка и Любаша добирались затемно. А мать приходила еще позже. Степка закрывал ставни, Любаша завешивала окна байковыми одеялами. Зажигали коптилку. И сидели у стола в ожидании. Мать всегда приносила что-нибудь поесть. И дети радостно смотрели на ее потертую старенькую корзинку.
В тот вечер, когда пришло письмо от военфельдшера Сараевой, они вернулись домой совершенно разбитыми. Степка потому, что работал только первый день. И с непривычки у него ныли и руки, и ноги, и поясница. На Любашу сильно подействовало письмо. И она была не в себе. И весь день молчала, будто у нее пропал голос.
Ставни Степка закрыл. Но одеялами окна не завесили. И свет не зажгли. И прямо в одежде легли на кровати. Долгое время не говорили ни слова. Потом он спросил:
— Матери скажешь?
— И не подумаю.
— Она же будет ждать письма от отца. Спрашивать нас каждый вечер. А мы должны лгать.
— Правда убьет ее…
— Отец об этом должен сам думать. Он не имеет права заставлять меня лгать.
— А меня?
— Не знаю. Ты его оправдываешь. И ее тоже.
— Кого?
— Фельдшерицу.
— Я ее понимаю.
— Еще бы…
— Хватит дурью торговать, — устало сказала Любаша. — На фронте все иначе.
— Как иначе?
— Не знаю… Но там все по-другому.
— Ты говоришь загадками.
— Нет. Подумай — и согласишься сам.
— У меня нет сил думать, — признался Степка.
— Это другое дело… Может, отец ни в чем и не виноват. Может, этой Диане просто показалось, что он ее любит.
— Со страха?
— Со страха, — тихо согласилась Любаша. Помолчала. И потом добавила: — Я сама напишу письмо Сараевой. Сама. И она все поймет.