Шрифт:
Каким-то образом Колькина мамаша устроилась так, что вместо школы, куда ее вызывали по-прежнему часто, стала приходить к учительнице домой. Здесь она была уже гостья, причем единственная — Софья Андреевна много лет никого к себе не приглашала, — и потому ее присутствие изменило самый состав жилья, непривычного к чужим и беззащитного перед их вторжением. У гостьи появилась персональная тарелка, чашка в крупный горох, вилка со сведенными зубьями. Это не было знаком приязни, наоборот: ни мать, ни дочь не хотели пользоваться посудой после гостьи так же, как не хотели сидеть после нее на единственном мягком стуле, на котором Колькина мамаша ворочалась всеми бурными телесами, и стул, утратив стройность, стоял на четырех расшатанных ногах, будто собирался гадить на ковер. Такое отношение хозяек к гостье объяснялось не столько тем, что они брезговали ее манерой есть, всхрапывая и ложась на стол, или обломками ее нечистых расчесок, которые она к тому же вечно забывала на подзеркальнике. Даже самый воспитанный и опрятный чужак вызвал бы ту же самую реакцию почти физического отторжения. Он точно так же образовал бы целый набор «поганых» вещей, которые споласкивались бы отдельно, над раковиной в ванной, и к которым автоматически присоединялось бы все, приносимое гостем в квартиру, — все, что бы он ни забывал или даже дарил.
Колькина мамаша не замечала всех этих тонкостей и являлась в дверях с широченной ухмылкой, отчего ее уши становились в точности как прищепки, на которых подвешена простыня. За столом она старалась съесть как можно больше, хватала и хвалила все подряд, полагая, что учительнице это приятно и даже лестно. Точно так же она отправляла знаменитым артисткам цветочные открытки с хвалебными словами, кое-где подрисованными для исправления и красоты, — и так же считала, что они приятно разволнуются, узнав, что кто-то их одобряет так далеко от столицы. Источником горделивого трепета актрис Колькина мать полагала, разумеется, не собственную персону, как бы принимаемую ею за точку, а само расстояние между собой и звездой экрана, от которого у нее — за себя и за артистку — захватывало дух. При этом в ней не ощущалось и следа подобострастия, только степенная уважительность к себе, а если она хотела дать особенно высокую оценку какому-нибудь жирному салату — упоенный апломб. Она выспрашивала рецепты и заносила их в особую (грязнющую) тетрадку, где у нее имелись также списанные с ошибками тексты популярных песен и душевные стихи. Сбить толстокожую гостью было невозможно, как невозможно было отвадить ее от дома, куда она хоть раз проложила путь. Поскольку для Колькиной мамаши реальность вещей определялась собственным ее присутствием и поскольку то, до чего она добралась, обретало удивительно крепкую и несомненную жизнь, — материализованные таким образом твердыни, чтобы они перестали для нее существовать, следовало уничтожить физически. Девочка угадывала это каким-то подспудным чутьем и в присутствии гостьи не раз представляла на месте собственного дома взрыв, земляной многотонный куст, усыпанный черной ягодой, с развешанными тут и там обломками знакомой мебели и утвари, до которой противной тетке было бы уже не дотянуться.
Однако дом продолжал стоять, целый, крепкий и абсолютно беззащитный. Все живое и неживое, заключенное в нем, размещенное по мебельным полкам и этажам, было достижимо посредством лестниц, полов, всяческих домашних табуреток и стремянок. Ничто не зависало без опоры в недоступной высоте, ничто не парило в блаженной точке потери веса и как бы своего исчезновения. Перед Колькиной матерью имелось одно препятствие — дверь, но раз уж она возникала с той стороны, удержать ее там было немыслимо. Она беспрерывно давила кнопку звонка, и поскольку существовало расстояние между источником и звуком — верещало в беленой плошке над зеркалом, — то казалось, будто гостья уже проникла в прихожую и может делать все, что ей придет на ум.
Часто Колькина родительница являлась в отсутствие старшей хозяйки: Софья Андреевна брала в вечерней школе довольно поздние часы, и в квартире без нее было страшновато, уютно, тихо, дремотный дождь рассеянно, словно подушечками пальцев, постукивал по карнизу, ставил расплывчатые метки, — и вдруг раздавался резкий, трепещущий жалом звонок. Открывать кому бы то ни было категорически воспрещалось — Софья Андреевна несколько раз повторяла свои наказы, прежде чем уйти, — но девочке это было невыносимо, звонок точно застигал ее на месте преступления. Она замирала с ложкой или книжкой на весу, а потом осторожно, будто усыпив и боясь разбудить, откладывала их в сторонку и сама сворачивалась на диване в слепой и глухой комок. Ей казалось, что так ее как будто нет в квартире, — не оставалось вообще никакого движения, кроме тяжелого, вяжущего по рукам и ногам круговорота крови, кипящего шума в зажатых ушах. Девочке было бы легче, если бы она могла заранее предугадать приход посетительницы: она хотела бы вовремя выскользнуть и, поднявшись на пролет, сверху глядеть, как Колькина мамаша топчется перед действительно пустой квартирой, не интересуясь лестницей и имеющимися на ней людьми. Девочке казалось, что так вышло бы честнее и даже безопаснее. Конечно, окажись в подъезде злоумышленник, она, в своем халатике без нижней пуговицы и спадающих тапках, стала бы легкой добычей, моргающей жертвой в призрачной клетке теневых перил.
Все-таки ей представлялось, что ее не тронут, потому что без адреса, в нигде, она будет попросту никто. Через неизвестное время она вставала с дивана, горячая, растрепанная, с розовым жарким пятном на щеке, и снова слышала шум подбитого ветром дождя, налетавшего то на кусты, то на отвечавшие клейким треском оконные стекла. Мать, вернувшись, заставала ее сгорбленной, иззевавшейся, усталой, в соседстве оцепенелой книжки с приподнятыми страницами, словно потерявшей место, до которого ее дочитали, и от этого утратившей связность своего повествования, — либо в обществе Колькиной родительницы, дующей чай.
Девочка не всегда могла сопротивляться жестокой гостье: иногда ее звонки отличались особой деловитостью, будто в прихожей работала дрель. Девочка бежала бегом и в награду прямо у порога получала леденцового зайца на спичке, имевшей напоследок отвратительный шерстистый вкус. Освоиться с присутствием Колькиной матери было немыслимо: от ее весомых шагов вся квартира мерно побрякивала, стопки тарелок в серванте пробирало до самого нижнего донца, на кухне задыхалась и шипела облитая из чайника плита. Лишь некоторые вещи держались безучастно, вроде щелкающих ходиков или книги, чьи недоуменно расставленные страницы напоминали пальцы, растянувшие чулок, ищущие в невидимой ткани легчайшие прорехи, непрочитанные строки, где расползлось внимание хозяйки, — но девочка так не могла и невольно, одними губами, повторяла за гостьей ее громогласные наставления.
Гостья умильно внушала, что надо аккуратно готовить уроки, помогать по дому, — без конца повторяла то, что могло бы понравиться учительнице и что, по ее разумению, учительница говорила дочери сама. Девочка, помещенная против воли за свежепротертый стол с кульками гостинцев на сырой клеенке, с ужасом представляла, что, если бы кто-нибудь посторонний глядел сейчас в покрытое тяжелой моросью окно, он бы принял женщину в фартуке за ее настоящую мать, — и даже проникнув в квартиру, где уже ничто бы не отделяло его от укромной и подлинной жизни хозяев, он не заметил бы ничего такого, что опровергло бы первоначальную размытую картинку.
Воображаемый соглядатай за окном, стоявший прямо в каплющем воздухе на уровне второго этажа, вполне мог оказаться чьим-то представителем. Среди наваждений, посещавших Катерину Ивановну в детстве, было и такое, что существует некая световая сила, наблюдающая за людьми и снабдившая их электричеством, чтобы они и ночью, собираясь что-либо сделать, показывали ей себя и не знали при этом, что каждая лампа смотрит на то, что освещает, что ее направленное на людей свечение есть на самом деле ее собственный недобрый взгляд. Девочке мерещилось, что эта таинственная сила может внезапной фотографической вспышкой остановить всякое движение, всех застать врасплох, а после, в наступивших серых сумерках с какими-то пустотами, поспешно смыкающими края, разобрать ослепленных кукол на родителей и детей: как попало, как придется, лишь бы они снова завелись и пошли.