Шрифт:
Ребячье поклонение не укрылось от взгляда раввина и от его недовольства. Он не был жесток, как можно было бы предполагать, но единственными орудиями в его распоряжении были запреты, изгнание и жалобы, и он не мог просто стоять и смотреть, как все мрачное сооружение их жизнеустройства катится навстречу гибели. Он встал на защиту своей душной вселенной против попыток моих родителей открыть в нее доступ свету и воздуху. Их оружием был энтузиазм, а его — бюрократизм. Но прежде чем началась настоящая война, отец обратил внимание на газетное объявление из Калифорнии, которое к утру разрослось в целое видение и решило наше будущее. Подготовка к отъезду заняла считаные часы.
Едва только о нашем отъезде стало известно, ученики класса Талмуд-Торы взбунтовались и, повинуясь тому же инстинкту, по которому взрослые инсургенты захватывают государственные архивы и акты гражданского состояния, выкрали классные журналы. Напрасно раввин предлагал им в качестве выкупа груды сластей, а потом, убедившись, что они на сделку не идут, всех исключил из школы. Мои родители заразили школьников мессианскими настроениями, но не подарили цельного учения и не оставили апостолов среди своих двенадцатилетних последователей. Не имея надежной опоры для новой веры, те понемногу подались назад и, должно быть, со временем перестали бунтовать.
Мы же доехали до Большого Центрального вокзала и здесь выяснили, что самые дешевые билеты на местные поезда, со всеми остановками и пересадками, стоят на пятнадцать долларов больше, чем было денег в нашем распоряжении.
— Не огорчайтесь, — сжалившись, сказал сострадательный кассир. — Остальное я доложу.
Это был мой первый благодетель, памяти которого и его доброму американскому сердцу я приношу благодарность: где найдешь такого сегодня? Через неделю мы прибыли в Калифорнию.
Когда мне было четыре года, родилась Хефциба, еще через полтора года рождением Ялты завершилось строительство нашей семьи. Иметь сестер, в особенности любящих и обожающих, рекомендую всякому (брат бы, наверно, стал оспаривать мое главенствующее положение). Но я не забываю, что любви сестер предшествовала безраздельная любовь родителей, четыре года достававшаяся мне одному. И то и другое было моим богатством. Мне даже помнится, что мы вообще никогда не разлучались, Аба (по-древнееврейски — “отец”), Имма (“мать”) и я. В этом воспоминании есть доля правды, потому что в Элизабете родители, кажется, возили меня с собой в большой корзине, чтобы не спускать с меня глаз во время занятий; но, конечно, отцу не раз приходилось уезжать по делам службы. Однако таким ярким осталось у меня в памяти чувство надежности и счастья, что случаи отсутствия Абы в ней не удержались. Один образ наглядно иллюстрирует наши ранние дни в Калифорнии: я сижу на плечах у Абы, Имма идет рядом, мы все трое — вместе, и нечего больше желать, и совершенно нечего опасаться. Я наверху ем черешни.
Перед отъездом была отправлена телеграмма брату Абы, владельцу птицеводческой фермы вблизи Сан-Франциско, и на конечной станции у Оклендского пирса нас встречал дядя. Потом были несколько дней или недель на ферме, но характер у Иммы не приспособлен к зависимости, и мы скоро переехали в Беркли. А еще через несколько недель — или месяцев — еврейская община Сан-Франциско пригласила Абу в учители древнееврейского языка на ежемесячное жалованье в 150 долларов, и мы перебрались через залив в квартиру в доме 732 по Хейс-стрит. Там мы прожили, пока мне не исполнилось шесть лет, когда нашей семье, увеличившейся на двух сестричек (одна только начинала ходить, а другая пока еще в колыбели), стало тесно в скромной квартире, и, чтобы она не разлезлась по швам, мы приобрели собственный дом.
Если моя душа лучше всего чувствует себя в резонирующей деревянной коробке, стены которой огибают дужку, это потому, что начала мои были заложены в палатке. Мамины пристрастия — высоты, морские берега, безлюдье. Она объехала по краю земного шара от Черного моря до берегов Тихого океана, покуда не нашла головокружительный, омываемый океаном Сан-Франциско достойным того, чтобы сделать паузу. Но стремление на воздух, на свободу не удовлетворялось видами из окна, пусть и великолепными, или поездками за город, даже самыми утомительными, и получилось, что, едва поселившись на Хейс-стрит, она тут же как бы двинулась дальше. Прямо за окном была плоская крыша, над ней установили навес, и под ним, при мало-мальски терпимой погоде, мы все спали. А еще через четыре года, когда купили дом на Стейнер-стрит, были приняты более основательные меры по преодолению замкнутости пространства. В саду, отдельно от дома, соорудили беседку, состоящую из деревянной рамы, пола, потолка и стен в виде ограды высотой по пояс. А выше — металлическая сетка от комаров. Внутри беседка была разделена на две половины, одна для родителей, вторая — еще на два помещения, одно просторнее — для Хефцибы с Ялтой, другое, поменьше, — для меня. План разумный: освобождались комнаты в доме, целый этаж, можно поселить жильцов; однако экономические соображения были не главное. Бивуак на крыше или в саду, как можно ближе к небу — это обычай черкесов. И нашему здоровью такое расположение, безусловно, шло на пользу. Одно из самых живых моих детских воспоминаний — холодные, как лед, простыни в непогожий вечер, а потом постель нагревается, и ты блаженно погружаешься в сон. Мы вставали и ложились с солнцем.
Самым ранним воспитателям, иезуитам, приписывается доктрина, согласно которой формирование личности ребенка завершается в возрасте восьми лет. В моей жизни действительно это время определило все, что должно было последовать; но я мог бы возразить иезуитам, что они называли слишком поздний возраст. Едва выбравшись из кокона младенчества в любящей семье, я сразу же открыл для себя очарование природных звуков. Мне было года два, ну самое большее — три, когда крик петуха впервые подарил мне чувство природы. Простая, немудреная птица, а пробудила в моей душе представление о том, что находится вне человека, — о сельской жизни, охране природы, экологии; все это для меня ассоциируется с пением петуха, а еще мне до сих пор слышна в его голосе радость жизни, впервые расслышанная тогда, так много лет назад. Хотя на самом деле за то недолгое время, пока мы жили на ферме у дяди, я, наверно, познакомился со многими петухами, но у меня в памяти петухи связаны с другой фермой, находившейся на Каштановой речке и принадлежавшей другому “русскому еврею”, мистеру Кэвину. У мистера Кэвина, рослого рыжего мужчины, были маленькая кроткая жена и две дочки, Ида и Зина, мои подружки, с которыми вместе мы строили дома из пустых дощатых ящиков, где так удобно было прятаться.
Другое раннее воспоминание — влюбленность. Мне всегда с самых ранних лет нравились девочки, я постоянно был в какую-нибудь тайно влюблен, что-то про нее фантазировал и старался быть ее достоин. Первой в этой череде была крошка по имени Лили, едва умевшая ходить. Я познакомился с ней в Беркли. Наверно, я и сам был еще слишком мал и не умел скрывать свои чувства. Как бы то ни было, родители бессовестно пользовались ими, чтобы заставить меня слушаться. “Лили уже спит”, — говорили мне в расчете на то, что я последую ее примеру, и я, обманутый, смирялся с окончанием дня и пел колыбельные песенки о своей возлюбленной: “Лили альха лишон” (“Лили заснула” — в нашей семье тогда еще говорили на иврите). Однажды гостивший в доме знакомый из Сан-Франциско Рубен Райндер, который сам был кантором в храме, подслушал мое исполнение, нашел, что оно свидетельствует о музыкальной одаренности, и пару лет спустя настоял на том, чтобы родители отнеслись к нему серьезно. Не сомневаюсь, что мнение певца-профессионала сыграло свою роль.
У папы и мамы были способности к языкам, в особенности у мамы, по-английски оба говорили еще до того, как поселились в Соединенных Штатах. Но со мной до трех лет по-английски не разговаривали. Единство нашей семьи выражалось в нашем общем языке. Жаль только, что на английский перешли слишком рано и я не успел научиться читать и писать на иврите. Его звучание осталось у меня на слуху, я даже записал на иврите радиопередачу, но только читая по фонетической транскрипции и с проставленными ударениями. Детская непринужденность речи давно утратилась, слова, которые я помню, относятся к физиологическим интересам трехлетки, такие как регель — “нога”, или бэтен — “живот”, наверно, наиболее часто употреблявшиеся мною в связи с ушибами и коликами, чтобы привлечь к себе внимание. А после того как перешли на английский, иврит сохранился в качестве семейного кода для замечаний и указаний, которых не должны были понять чужие. Мои сестрички не успели воспользоваться знанием иврита, но позднее мы втроем учили языки — и выучили несколько. В конце концов девочки меня опередили.