Шрифт:
Я думал, что мама Хиггинса устроит собрание после уроков, что будет много разговоров о моих поступках. Но я еще не знал маму Хиггинса. Она вошла в класс со звонком на второй урок вслед за Калерией и сказала, что Калерия согласилась «ради Бесфамильного» пожертвовать (тут она улыбнулась мне) пятью минутами урока.
— Дети, — спросила она, — знаете ли вы, что Виталий усиленно работает над собой? Ему хочется быть честным, справедливым, дисциплинированным…
Она долго перечисляла, каким мне хочется быть, на потеху меня выставляла. В классе смешки пошли. Шпарага один глаз навел на меня, другой — на маму Хиггинса.
— Но у него не всегда выходит, — сказала мама Хиггинса. — Недавно он по-свински с товарищем обошелся, вчера двух малышей побил… Учителя жалуются. Даже дворники. Короче говоря, он все время срывается, и ему одному не справиться. Можем ли мы ему помочь?
— Мо-о-о-жем! — пропели несколько голосов, среди них я голос Мишеньки уловил и одного из пшенок.
— Товарища в беде не бросим, — сказал самый ехидный из пшенок, Подавалкин.
— Так думайте скорей, как это сделать, — сказала мама Хиггинса, времени у нас мало.
— Всыплем ему пять горячих, — предложил Горбылевский и подмигнул мне.
— Бойкот нужно обьявить, — сказала Света Подлубная. — Я уже объявила. Только остальные с ним разговаривают. Пусть знает, как к нему относятся!
— Это будет хорошая помощь, — сказала мама Хиггинса. — Кто против?
Против был только Хиггинс. Он сказал, что это очень жестокая мера.
— Ну что ты! — сказала мама Хиггинса. — Это же товарищеская помощь. Виталий меня сам просил помочь.
Дербервиля высмеивали, и он даже словечка вставить не мог: сам напросился.
— Договорились, — подытожила мама Хиггинса. — Три дня.
Она ушла. Калерия начала урок. Я прислушивался к мыслям, которые носились по классу, и даже не удивлялся тому, что научился отгадывать, кто что думает. Почти все мысли были насмешливыми, носились три ехидные мыслишки — Шпарагина, Горбылевского и Мишенькина. Две сочувствующие Хиггинса и Чувала. Марат Васильев никак не мог решить, сочувствовать ему или злорадствовать. Зякин был доволен, что мне целых три дня не с кем будет поговорить, — не он один такой. Света Подлубная была удовлетворена, и мысль ее в три слова умещалась: «Давно бы так!»
Я решил, что Дербервиль будет себя вести так, как будто не его бойкотируют, а он сам знать никого не хочет: если разобраться, скучный кругом народ. Дербервиль заскучал и скучал до конца урока. Только вот Шпарага мешал ему скучать. Зловредный человек все громче напевал свою песенку, и уже можно было разобрать слова: «Весел я…» Он хотел сказать, что ему вот весело, а мне нет.
— Шпарага, — сказал я, — сейчас ты поешь, но скоро плакать будешь.
— Хочу и пою! — ответил Шпарага. — Мне весело, понял? Вообще-то с тобой разговаривать не полагается, но я тебе все-таки сообщу новость: на следующем родительском собрании мой папа будет говорить о твоем отношении к товарищам по классу.
— Шпарага, — спросил я, — какое мне дело до твоего трепливого папы?
Но он уже меня не слышал, опять напевал: «Весел я!» Я ткнул его под ребро. Калерия заметила и сказал:
— Видите, какой он! Не зря с ним уже никто не хочет дела иметь.
На переменке я остался сидеть за партой: Дербервиль все еще скучал.
Зякин вертелся возле меня, все надеялся, что я подлизываться к нему стану, но так и не дождался. Тогда он сказал:
— Ближе чем на три шага не подходить.
Я встал, оттолкнул его подальше от своей парты и велел не подходить ближе чем на пять шагов.
Шпарага принес мел и разделил нашу парту на половинки, он считал, что бойкот надо мелом отчертить. Зато Люсенька Витович, проходя мимо, улыбнулась мне: улыбаться-то можно.
Хиггинс посовещался с Чувалом, подошел ко мне и сказал, что ни он, ни Чувал в бойкоте не участвуют: это слишком жесткая мера. Дербервиль кивнул и сказал:
— Это разумно.
Пшенка Подавалкин на весь класс прокричал голосом нашего директора:
— Очень полезное педагогическое начинание! Оч-чень!
Но глупей всего повели себя мои телефонные друзья. Горбылевский стал в дверях класса и поманил меня пальцем в коридор. Дербервиль только улыбнулся презрительно. Тогда Горбылевский подошел ко мне и сказал, по-дурацки выговаривая слова, — он для конспирации старался говорить не раскрывая рта:
— Если захочешь поговорить, сделай вот такой знак и иди в туалет — мы придем.
Знак был тоже дурацкий: нужно было приложить палец к носу.
— Иди ты! — сказал я. — Хоть отдохну от твоих разговоров.
И вот когда я выдерживал первый натиск бойкота, выяснилось, что не только мама Хиггинса думала о том, как мне помочь работать над собой.
О том, как я подвергся новому педагогическому воздействию и как один человек на глазах у всех совершил поступок, который вряд ли поддается объяснению. В этой главе я перекладываю свой калькулятор из кармана в ящик стола