Искандер Фазиль Абдулович
Шрифт:
— Зачем Америке замороженный Сталин? — опять точно вспомнил мой собеседник место, где он остановился. — Как зачем? Они же знают, что в Германии в конспиративной квартире лежит замороженный Ленин. В нужный исторический момент его разморозят. Он вернется в Россию, и тогда победа мирового пролетариата будет обеспечена. А Сталин развалил мировое социалистическое движение. Если они знают, что я уже разморожен, то не исключено, что и Сталина они уже разморозили. События в Ираке это подтверждают…
— Как так? — спросил я.
— Саддам Хусейн. Соображаешь, на кого он похож?
— Не понимаю, — сказал я, хотя и соображал, на кого он похож.
— Что им стоило взять Багдад? Ничего. Решение ООН? Плевали они на это решение. Тогда почему?
— Саддам Хусейн — это размороженный Сталин? — дебиловато спросил я.
— Фу, как грубо! — ответил он. — Метафизически — да. Но физически — нет. Тут главное мета! Мета! Мета! Они Сталину показывают через Хусейна: вот что мы сделаем с твоей страной, если ты взбунтуешься, когда мы тебя посадим на русский трон. Сталин им выгоден. Ленина — боятся.
Сталин не обязательно будет подброшен в своем обличье. Тут возможны варианты пластической операции, потому что антисталинские настроения еще сильны, хотя и сталинистов много. Но народ, поверив в живого Ленина, воспрянет, и мы победим.
— Ну, а что, если переворот не удастся? — спросил я. — Ведь власти тоже учитывают легкость, с которой вы в семнадцатом году взяли Зимний дворец?
— Ввяжемся в бой, а там посмотрим, — твердо сказал он, — а не удастся переворот и если меня не укокошат, снова в заморозку до нового революционного подъема. Слушайте, а давайте вместе дернем в заморозку, если мы сейчас не победим? Я уверен, что вы наш. Не хотелось бы вас терять в будущем. Ну как?
— Я подумаю, — сказал я серьезно.
— Подумайте, подумайте, — ответил он, холодновато замыкаясь. — Была бы честь предложена…
— При нашем российском разгильдяйстве, — сказал я, смягчая причину своей неопределенности, — наши ученые отправят в заморозку, а там забудут разморозить.
— Не бойтесь! Исключено! — оживился он. — Здесь в подполье немецкие ученые, которые меня разморозили. Спецы, свое дело знают!
Я подумал, подумал, а потом сказал:
— А вдруг долго не будет революционного подъема? Так, пожалуй, весь двадцать первый век пробудешь в заморозке…
— Ну и что? — неожиданно развел он руками и, лихо подмигнув, наклонился ко мне. — У вас будет уникальная возможность заглянуть в двадцать второй век! Вы же писатель, неужели вам не любопытно?
— Конечно, любопытно, — согласился я и добавил, ностальгически капризничая: — Но ведь вернуться в свою эпоху уже нельзя будет?
— Этого я вам не могу обещать, — сказал он сурово, — у вас регрессивная фантазия. Вы все время смотрите назад, это и по вашему творчеству видно. А надо — всегда вперед!
Я подумал, подумал, а потом сказал:
— А во время заморозки человек что-нибудь чувствует?
Он поднял голову и, закрыв глаза, блаженно откинулся назад. Так в парикмахерском кресле ловят струю одеколона. Потом он открыл глаза, выпрямился и задумчиво произнес:
— Это самое сладостное время моей жизни. Мне все время казалось, что Инесса рядом. Тысяча и одна ночь рядом с Инессой! Правда, одно время я чувствовал неприятный треск в ушах. Потом после разморозки ученые вычислили, что этот треск связан с бомбежками Гамбурга. А в остальном изумительно — жизнь в свете полярного сияния.
Я подумал, подумал, а потом сказал:
— А во время заморозки можно кому-нибудь надиктовать впечатления?
— Чушь! — воскликнул он и, не скрывая брезгливости, добавил: — Вы, очевидно, были пациентом балаганного гипнотизера: я вижу цветущий луг, хоровод девушек и тому подобное. Здесь глубочайшая отключка от внешнего мира. Работает только воображение, как во сне. Сначала нагромождение бессмысленных образов. Потом ты корректируешь эти бессмысленные картины. Я оставил в своем воображении работу над Ленинианой и общение с Инессой.
— Чего было больше? — деловито спросил я.
— Достаточно и того и другого, — ответил он и горделиво добавил: — Дай Бог каждому.
— В заморозке? — спросил я.
— Вообще, — сказал он.
Я подумал, подумал и спросил:
— Ваша любовь к мороженому не связана с вашим пребыванием в заморозке?
Он посмотрел мне в глаза внезапно остекленевшими глазами. Потом отвел глаза, потом снова посмотрел на меня. Я опять почувствовал, что мысль его карабкается и срывается, карабкается и срывается. Я не думал, что вопрос этот вызовет у него такую тяжелую работу, и уже готов был извиниться, как вдруг, багровея и с мучительной подозрительностью глядя мне в глаза, он выдавил: