Шрифт:
Это раз. Не упустите из внимания и другую черту. Иродион Степанович отдает составление списка на произвол учеников. Вы думаете, это — сумасбродство? На этот раз сумасбродство, но оно вытекло из более глубокой причины, из уважения к личности: за учениками признана их личность, признано их право. Припомним Малинина и учеников, просивших на него. Как поступлено было бы, не говорю в кадетском корпусе, но в гимназии и, вероятно, даже в теперешней семинарии? Это — бунт. Но архиерей не счел это бунтом, сам учитель не видел бунта, не думали бунтовать ученики. Во всей истории понятие бунта отсутствовало, и с вытаращенными глазами посмотрели бы ученики, и архиерей, и учитель на того, кто заговорил бы по поводу этого о субординации и ее нарушении. Как ни далек, по-видимому, пример, но я укажу на английскую оппозицию, «оппозицию ее величества», как она себя величает. Как ни горячи прения, сколь ни ожесточенна борьба, но в общих принципах преданности государственному уставу, верноподданничества, служения величию отечества, сходятся правая и левая единогласно. На этой почве они и спорят. Ни одному из учеников, жаловавшихся на Малинина, ни на секунду не приходила мысль, чтоб архиерей мог одобрить поведение учителя за то одно, что он учитель; архиерей и равно учитель не допускали мысли, чтобы со стороны учеников было озорство. Всех одушевляла одинаковая идея, что в отношениях учителя к ученикам в семинарии вообще должна быть справедливость. Справедливость — своего рода конституция; на ней стоят одинаково обе стороны, и одна другую в этом подкрепляет. Придет время, мы встретим еще много случаев, странных с точки зрения формальной дисциплины. Но они странны только тогда, когда форме придается безусловное значение. Словом «отеческий» злоупотребляют; но представьте себе отношения, по существу отеческие или даже полубратские, словом, семейные, и вы поймете, как могло случиться, что ректор помирился на персиках, после того как ученик отпустил на его счет остроту. Острота была сказана не с тем, чтобы посмеяться над ректором; сам ректор был в этом уверен и, конечно, первый же бранил себя, зачем он неосторожно раскрылся и отнесся братски к ученику, тем более уже назначенному во священника.
Пребывание брата в училище ознаменовалось еще другим высоким посещением, кроме Августина. Приезжал архимандрит Филарет, Петербургской академии ректор, назначенный обревизовать новооткрытый Московский округ. В глазах коломенцев стоял он на высоте тем более недосягаемой, чем менее иерархическая степень его соответствовала его действительной силе. Всесильный архимандрит, со звездой на груди (тогда это была новость), прославленное чудо ума и учености. Выражаясь фельетонным языком, в свою очередь заимствованным из меню французских обедов, посещение Филаретом Коломенского училища представляло особенную пикантность в том, что здесь смотрителем был его отец, учителем — зять. Конечно, заранее можно было предсказать, что найдено будет все в отличном виде. Но Филарет вел себя при посещении с тонким достоинством: относясь к зятю как к обыкновенному учителю, он обратился к своему родителю со словом «батюшка» и пригласил его сесть. Не долог был осмотр, не мудрены вопросы; но на один из них, очень простой, по-видимому, ученики затруднились ответить, и по вызову «кто скажет» ответил брат. Вопрос был о том, что такое «купина». Филарет дал брату еще несколько вопросов, спросил фамилию и занес ее в свою записную книжку. Брат был наверху торжества; ученики его поздравляли, и сам Иродион Степанович благодарил, что «выручил».
Столетний юбилей воскресил память Филарета; появились характеристики, воспоминания, поднята его жизнь, отношения к родным и сами родные его. Что касается родных и родителей, нельзя не сказать против некоторой преувеличенности в описаниях. Не для того, чтобы положить тень, а для того, чтобы восстановить истину с мясом и костями, по совести должен упомянуть, что родители приснопамятного владыки были люди со слабостями. Они не гнушались приносами кизлярской водки и сами не прочь были выкушать. Михаила Федоровича относили, случалось, на руках домой из лавок около Пятницких ворот. Так говорила Коломна. Авдотья Никитична, вдовая протопопица, когда жила в трех шагах от нас у сына своего Никиты Михайловича, была тоже как все уездные протопопицы старого времени. Но к чести ее надо сказать, что сиянье сына как бы озарило и ее. С переездом в Москву, под бок к высокопреосвященному сыну, чтимому всею Россией, она приподняла свой образ жизни, чтобы не ронять владыки (она была умная женщина). В Москве Авдотьи Никитичны и невестки ее Анны Ксенофонтовны не могли узнать те, которые зазнали их и бывали у них в Коломне.
За посещением Филарета, скоро ли, долго ли, последовала награда Михаилу Федоровичу необычайная: крест «за заслуги или за дарования сына или что-то вроде этого. А Иродион Степанович вознесся, особенно по смерти тестя. Он был произведен на место его в протоиереи, в смотрители училища, в благочинные и удостоился ордена. В училище я едва-едва его не застал; но помню его, когда он раз, благочинным, приезжал в нашу церковь для осмотра и зашел к нам в дом. Увидев меня, спросил, учусь ли я. Я сидел на азбуке и помню, как теперь, что стоял на титлах и именно на словах „Милость, Милосерд“. Заставив меня прочитать, Иродион Степанович погладил меня по голове, сказал тенором, переходящим в баритон: „Хорошо, братец“, и я заметил его орден — красноватый крест на ярко-красной ленте с желтыми каемками. Эту диковину я в первый раз тогда видел и долгие годы потом не видал. Это было в 1828 году.
ГЛАВА VIII
ДВЕНАДЦАТЫЙ ГОД
После всего писаного о Двенадцатом Годе многое ли могу добавить своими рассказами? Но я не хочу умолчать о простодушии моих земляков. Черкизово также бежало от нашествия; но куда? В лес, и что замечательно — всего за полверсты. Туда перешло все село с лошадьми, скотом, пожитками и расположилось табором. Скот выпускали на пастьбу, как обыкновенно, а ранним утром, перед светом, осторожно выходили из леса дозорные и с опушки смотрели на оставленные слободы: не шевелится ли кто-нибудь, нет ли неприятеля. Меня занимает психология этого происшествия; в общем оно повторялось повсюду, но, может быть, нигде с такою потерей здравого рассудка, как в Черкизове. Повторена была известная история страуса, прячущего голову, чтобы его не видели. Ту же историю отец мой рассказывал, как подлинное происшествие, о чьем-то теленке в Черкизове, проходившем зажмурясь чрез сени. Повторяя своего теленка, черкизовцы всем селом и на довольно долгое время (несколько недель) совершали то же, что бывает при пожарах и вообще неожиданной опасности. Но растерянность отдельных единиц на несколько минут объяснима; продолжительный же период отсутствия сообразительности у целого населения — задача психологическая.
Собрались убираться из Коломны. Зарево осветило северо-запад, и дошла ошеломляющая весть: «Москва горит, и там неприятель!» К Никите Мученику внезапно нахлынули гости на нескольких подводах. В Москве был у батюшки свояк Алексей Михайлович, дьячок от Иакова Апостола в Казенной, женатый на старшей дочери Федора Андреевича. Москва вся готовилась к бегству, и бежал всяк, кто мог. Иерей от Иакова Апостола в числе других подумывал, куда направить путь. Алексей Михайлович предложил своему «батюшке», не убраться ли им вместе в Коломну: «Я дума: туда, если не в самый город, то в село; там два свояка у меня». Одобрил иерей намерение. Снарядились. Случай привел яковлевского батюшку где-то видеть, во время самых сборов, еще священника, из другой стороны города, от Пятницы на Божедомке, близь Пречистенки. «Тоже собираюсь, — говорил Лука Милохоров (Божедомский), — только не знаю, куда: не возьмете ли с собой?» Таким образом целый караван нагрянул на маленький двор у Никиты Мученика. И не совсем кстати. Наши тоже убирались. Шли хлопоты о спасении церковных драгоценностей: снимали оклады и ризы с больших икон, малые целиком укладывали в сундук: облачения, сосуды убирали, и все это поместили в подвал под церковию. Предание не дошло до меня: зарыты ли были сундуки, или поставлены в подвал на открыше, с повторением черкизовского теленка.
Когда объявлено было московским гостям, что и здесь им не предстоит оседлости, они отвечали: «Куда вы, туда и мы: мы от вас не отстанем, благо, нашли приют; вы все-таки здешние, а мы на чужой стороне, не знаем, как и что». Батюшка между тем заранее решил семейным советом переправиться в Княжи, погост за несколько десятков верст, стоящий в лесу, среди болота. Кажется, это уже в Рязанской губернии, за Окой. Там дьячком был родственник. Выбор был сравнительно удачный, насколько позволяли обстоятельства: неприятель в эту глушь не пойдет, тем более — и поживиться там нечем. Прибрав церковь, батюшка вручил ключи богобоязненному мещанину-прихожанину с наставлением беречь церковное добро и хранить тайну (дьячки тоже разбежались). В доме ничего не убирали, только привесили замок к сеням.
Отправились в Княжи; прожили там сентябрь. Время проходило нескучно. Гости московские приехали и с запасами, и с деньгами; были и карты; преподаны были уроки в нескольких играх, которых коломенские не знали (да и карт у них вообще не водилось); прогулки по лесу доставляли тоже своего рода отраду. Возврат последовал, когда от гонца, нарочно посыланного в Коломну, получено известие, что «все спокойно».
Было не только все спокойно, но оказалось и все сохранно. Не дохваченный на дорогу кувшин с молоком, случайно оставшийся на крыльце, стоял в том же положении; только вместо молока в нем была уже сметана.