Шрифт:
Меня бесят их “хиты продаж” и само выражение “хит продаж” тоже! И в целом они удручающе склонны к конформизму. Больше, чем издатели.
А что вы думаете о литературной прессе?
Вкус к полемике можно считать одним из достоинств этой страны, но мы переусердствовали, в последние годы мы слишком часто взывали к правосудию. Николя Жон-Горлен, Эрик Бенье-Бюркель, Рено Камю и еще многие писатели оказались в центре скандала, судебного процесса, и ни один из них после этого не оправится, они спеклись навсегда. У меня самого тоже были проблемы, но у меня были более сильные позиции… И больше того, писателей каждый раз обвиняли в том, что они устроили “провокацию”, чтобы продать свои книги, тогда как издатели терпеть не могут всяких полемик, они ничего так не любят, как мирную продажу проверенного продукта, который попадет в “хиты” у книготорговцев…
Но вы сами нарвались на неприятности, когда в момент выхода “Платформы” заявили, что ислам — самая идиотская религия в мире…
Это верно, это было глупо с моей стороны, потому что я вдруг оказался героем в битве, которая мне глубоко неинтересна. Я по-прежнему думаю, что вера в Бога должна, по логике вещей, сойти на нет, пусть даже события говорят скорее об обратном. У меня такое впечатление, что сегодня к религиям относятся примерно так же, как к бретонским танцам: они традиционные, слегка устаревшие, а значит, сразу становятся почтенными и почти симпатичными.
Книга Джонатана Литтелла [58] не возбудила никакой полемики. Вы ему завидуете?
Да, враждебность в конце концов утомляет. После того как вышла “Возможность острова”, я развил в себе то, что назвал бы “синдромом Жан-Жака Гольдмана”. Певец выкупил целую страницу рекламы, чтобы собрать и учесть все негативные отзывы об одном из своих альбомов. Он с пафосом обратился к слушателям, к своей публике.
Я пережил то же самое: я растрогался почти до слез, когда кто-то на улице сказал мне, что ему понравилась моя книга. Конечно, по сути верно, что только публика имеет значение, но все-таки предполагается, что критика высказывает авторитетное мнение. Докатиться до того, чтобы искать славы в негативной критике, — это не вполне нормально.
58
Роман “Благоволительницы” (2006), посвященный Второй мировой войне и получивший Гонкуровскую премию и Гран-при Французской академии.
Подводя итог, можно сказать, что в вас что-то надломилось?
Это точно. У меня есть ощущение, что я несколько лет участвовал в чем-то новом и блистательном. Равалек, Дантек и я — мы смотрели миру прямо в лицо. Этого в тогдашнем пейзаже не хватало. Мне приятно вспоминать этот период. Но только вспоминать. Это была молодость, и она позади. Когда Гийом умер, я понял, что моя молодость кончилась. Мы славно повеселились, но праздник окончен. А вот литература продолжается. У нее бывают бесплодные периоды, но потом все возвращается.
Я читал всю жизнь [59]
Первый мой опыт — почти даже не воспоминание, я не могу подобрать подходящие слова. Была тенистая веранда и залитый солнцем двор (в моих детских воспоминаниях всегда светит солнце). Кресло посреди веранды и ощущение бесконечно повторяющегося, чудесного погружения. И еще ощущение чего-то такого, что останется со мной на всю жизнь. Впечатление полноты, потому что “вся жизнь” в то время (быть может, позже я сумею этому улыбнуться, но сегодня говорю с некоторой горечью), “вся жизнь” казалась мне чем-то очень долгим.
59
Этот текст Мишель Уэльбек послал в редакцию серии "Я читал" по случаю её пятидесятилетия.
Я думал, что моя жизнь будет счастливой, и даже не совсем точно представлял себе, что такое несчастье, жизнь виделась мне восхитительным даром, а чтение было одной из радостей этой бесконечно чудесной жизни.
Я был ребенком. Я был счастлив, а счастье почти не оставляет следов.
Мало-помалу я узнал, что такое на самом деле жизнь взрослых людей; и узнал, помимо прочего, из написанных ими книг. По-видимому, мои дедушка с бабушкой никогда не обращали внимания на то, что книжки “Розовой библиотеки” и “Зеленой библиотеки” предназначены в принципе для разного возраста; иначе как объяснить, что десяти лет от роду я умудрился прочесть “Грациеллу”? [60]
60
Автобиографический роман А. де Ламартина (1852).
В ней был весь романтизм периода своей юности, своей молодой силы, а “Первое сожаление”, которым завершается книга, — это стихи невероятной чистоты. Ни до Ламартина, ни после (даже Расин, даже Виктор Гюго) никто никогда не писал и не будет писать александрийским стихом с такой естественностью, стихийностью, с таким душевным подъемом.
Как же Ламартин, узнав в восемнадцать лет Грациеллу, которой тогда было шестнадцать, мог забыть ее? Как он мог после всего жить дальше? И как человек, читавший Ламартина, может посвятить свою жизнь не поискам шестнадцатилетней Грациеллы, а чему-то другому? И какая все — таки увлекательная хрень эта литература… Такая пагубная, сильная, несравненно более сильная, чем кино, и даже более пагубная, чем музыка.
Были еще и другие вещи. Тошнотворный Джек Лондон, которого так любил Ленин (видимо, именно это подчеркнутое восхищение Ленина Джеком Лондоном, его циничное приятие борьбы за выживание, несовместимой с тем пресловутым великодушием, какое связывается со словом “коммунизм”, открыло мне глаза и заранее, раз и навсегда, отбило желание близко познакомиться с марксизмом). Чудесный Диккенс (никогда я не буду хохотать так сильно и искренне, никогда я не буду смеяться до слез, хохотать до упаду так, как в девять лет, когда первый раз прочел “Записки Пиквикского клуба”). Был Жюль Верн, были сказки Андерсена — “Девочка со спичками” разбила мне сердце, и каждый раз, когда я ее перечитываю, с беспощадной неумолимостью разбивает его снова и снова.