Шрифт:
– Андрей Борисович, после крещения вы про должали работать в Институте востоковедения. Ваша профессиональная жизнь как-то изменилась с приходом к вере?
– Опять же все было как-то удивительно вовремя. Сначала я совершенно спокойно про должал работать. При этом многие знали о том, что я верующий человек. Дело в том, что Инсти тут востоковедения был одним из интеллектуальных центров Москвы. И среди сотрудников было не то чтобы много, но немало верующих людей, причем не только православных христиан. Скажем, ученым секретарем нашего института был мой близкий друг католик Леон Тайване из Латвии. Были глубоко верующие благочестивые мусульмане: крымские татары, люди из Дагестана, в том числе Магомед-Нури Османов, который сделал последний высокопрофессиональный перевод Корана, доктор наук, филолог. И мы все были очень близки, потому что любили Бога. И тогда, перед лицом советского безбожно го хамства, любовь к Богу и желание жить в традициях веры, пусть даже разных, очень сближали нас. Мы были все как братья. Для меня нет такого, что мусульманин – это чужак, католик – иной. Нет, мы все чувствовали себя одним целым, на ходили общий язык. С удовольствием обсуждали различия религий и традиций, но не в антагонистическом плане, а в познавательном. И собеседники были все очень культурные, так что получали удовлетворение от общения. Это тоже был очень важный опыт.
До 1985 года все шло тихо и спокойно. Мой заведующий отделом Нодари Александрович Симония [134] , грузин, был очень хорошим, крупным ученым, однако, что тогда все же редко встречалось, убежденным марксистом-теоретиком. Причем он говорил: вы не понимаете, что такое настоящий марксизм, я вам объясню. Писал об этом книги, и у нас были очень хорошие отношения. Он приглашал меня к себе домой, мы беседовали, в том числе и о вере. Он говорил, что сам неверующий, но у него был опыт общения с верующим человеком. Дело в том, что в глубоком тбилисском детстве у него была нянька – русская адвентистка и она его водила в тайную (естественно, подпольную) адвентистскую молельню. Таким образом, какое-никакое, но религиозное, христианское образование он, будучи ребенком, получил. И негативной роли оно не сыграло, он не вспоминал об этом с отторжением, но выбрал потом другой путь. Ему было интересно общаться со мной – православным культурным молодым человеком.
Другой мой коллега – Леонид Борисович Алаев [135] , тоже убежденно неверующий и тоже крупный ученый. И ему очень было интересно со мной общаться. Он был человеком больших принципов. В отличие от большинства советских людей, которые только пытались сделать вид, что они идейные, он был идейным по-настоящему. Например, когда нас посылали на какую-нибудь овощную базу работать, он, хотя был уже доктором наук и заведующим отделом, всегда шел и работал со всеми. Никогда не игнорировал, а часто, когда другие не могли, шел один. Я же тоже чаще всего соглашался, хотя мне было это очень противно. И вот, я помню, как-то раз мы с Алаевым вдвоем разгружали мешки с картошкой. Это была очень тяжелая работа, даже для меня, молодого и здорового парня, а для него уж тем более. Ну, мы, естественно, о многом говорили. А я несколько лет назад женился, у меня были две маленькие дочери. Он говорит: «Слушайте, Андрей, я не могу вас понять, ведь если вы христианин, то не можете жене изменять и ничего в этом роде. Какие у вас удовольствия остались?» Я ответил: «Вы знаете, у меня все очень хорошо и больше ничего не надо. Я действительно счастлив. У меня был какой-то опыт раньше неправильный, и я должен сказать, что сейчас, став христианином, создав христианскую семью, я во внутренней гармонии с собой пребываю, и ничего мне этого в голову не лезет». Он очень удивлялся тогда и стал относиться ко мне как к очень странному, но любопытному экземпляру.
Но так Господь попустил, что все это, такое хорошее и милое, я бы сказал, такой медовый месяц христианства в один момент закончился. Дело в том, что на Пасху 1985 года алтарник нашего храма Иоанна Предтечи, видимо, сам очень воодушевленный пасхальной службой, пригласил меня в алтарь, и я пошел, даже не спросив благословения. Праздник ведь! Зашел я, помню, в алтарь и пережил всю службу невероятно глубоко. Первый раз в жизни был я в алтаре во время ночного богослужения и вообще – во время священнодействия. У меня было чувство, что я стою, объятый огнем, как будто я весь нахожусь в языках светлого пасхального пламени. И алтарник же предложил мне, как мне сейчас кажется, во время крестного хода нести один из артосов, что я и сделал. Естественно, об этом тут же доложили – понятно, в храме были стукачи всегда, а уж на пасхальной службе тем более. Маховик раскручивался не быстро, но где-то осенью 1985 года меня вызывает наш Нодари Александрович Симония, с которым мы, как я говорил, раньше беседовали о вере, и задает такой вопрос: «Андрей, я вас спрашиваю официально, как заведующий отделом: вы в Бога верите или нет?» И я понял, что это и есть момент истины. Мне все было ясно. Конечно, он знал, что я верю, что я в церковь хожу. Но в тот момент вопрос был задан официально, за ним должен был последовать официальный ответ. И далее – репрессии, а если я отрекусь (а на это он намекал), тогда, понятно, это будет моя апостасия (вероотступничество. – Ред.). И после мгновенного смущения я твердо сказал: «Да, вы знаете, я верю в Бога». «Тогда, – говорит, – вам надо уходить». А в те времена уйти из института – это не то, что сейчас поменять работу. Частной работы не было, если не считать алтарником в храме, а уж тем более ее не было для молодого ученого, который только что защитил кандидатскую диссертацию. Я в то время писал докторскую. Понятно было, что это конец, полный конец научной карьеры, катастрофа. У меня два маленьких ребенка. Одна девочка – новорожденная. Как кормить? Как содержать? Дело вообще было серьезное. Я ответил: «По своей воле я не уйду. Если хотите, увольняйте, пожалуйста. По религиозной причине вы меня уволить не можете, а по научной линии, если учесть количество публикаций и книг, – тоже не за что». И так я завис «в безвоздушном пространстве».
– Наверное, ему самому внутренне эта ситуация была неприятна?
– Я думаю, что было очень неприятно. Хотя тут возникла еще одна деталь. Дело в том, что в 1984 году, то есть за год до этого, я представил на предзащиту мою докторскую диссертацию. Она была, естественно, чисто политологическая, но, поскольку я уже был верующим человеком, в нее вошел ряд религиозных моментов. А именно: восприятие парламентской демократии традиционным восточным сознанием, то есть разными типами религиозного сознания: конфуцианским, мусульманским, индуистским. Я пытался совместить религиозные категории, религиозные и общественные ценности разных культур с политическим поведением в условиях адаптации парламентской демократии. Эта книга потом вышла в 1990 году [136] . Я был любимым учеником Н. А. Симонии. И он посчитал предательством, что я в своей работе не пошел по пути развития марксистских идей, пусть и сохранив веру глубоко для себя лично, а стал эту веру прилагать к научному исследованию. Надо сказать, что всю последующую жизнь и до сего дня я только так и делаю. Для меня научная работа и моя религиозная жизнь не разные вещи, это – одно и то же. Религия, вера для меня тотальная ценность, которая распространяется на мою научную жизнь. А он счел это предательством и сделал все, чтобы докторскую предзащиту я провалил. Это было летом 1984 года. Естественно, мне никто впрямую про религиозные взгляды не говорил. Но все всё знали и понимали.
Книга эта, когда она вышла в 1990 году, в кругу политологов стала бестселлером. До сих пор по ней учатся, в том числе и у нас в МГИМО, и на политологических факультетах других вузов. Объективно это была хорошая работа, но тогда надо было объявить, что это никуда не годное исследование. И что удивительно – два моих коллеги, которые работали в этом же отделе, оба христиане, смущаясь, но все же поносили эту работу, чтобы сохранить себя. Конечно, я их имен называть не буду. В то же время Алаев (правда, он был независимый, но все равно понятно, что друг другу люди могут наделать много вреда) – человек, который не был верующим, пришел, однако, на эту предзащиту и всячески книгу поддерживал. Он совершенно искренне считал ее хорошей, нужной, оставил отзыв как доктор наук. Поддерживали ее и мои друзья – политологи Алексей Салмин и Юра Пивоваров, тоже пришедшие на предзащиту. Но Нодари Александрович был очень влиятельным человеком в институте, и он сделал все, чтобы эта диссертация не была защищена тогда, в 1984 году.
Таким образом, он уже был мною недоволен. И когда, видимо, из КГБ или из ЦК КПСС (наш институт непосредственно курировался из ЦК) пришло сообщение, что я участвовал в пасхальной службе 1985 года, он, вероятно, решил, что это хороший способ разделаться со мной. Я не исключаю этого. Но произошло чудо. Я рассказал обо всем отцу Георгию. Он ответил: «Я буду молиться, вся церковь будет молиться. Не волнуйся, все как-то устроится». И действительно, все устроилось.
И опять – разные люди по-разному проявились. Некоторые испугались, причем крупные академики. «Пусть отречется от всего», – сказал один, ныне покойный, академик. «Пусть отречется от всего, главное, спасать сейчас жизнь». А другой, я могу его имя назвать – это Борис Борисович Пиотровский [137] , тогда он был академиком-секретарем исторической секции Академии наук, то есть куратором и нашего института, Пиотровский по-другому себя повел. Он египтолог, так же как и моя жена, и был у нее оппонентом на защите кандидатской диссертации. Он меня хорошо знал. Он – из старой польской элиты, его предки – генералы на русской службе и одновременно участники освободительных восстаний 1831 и 1865 годов. Борис Борисович был джентльмен настоящий. И когда ему моя жена Ольга сказала о том, что меня выгоняют из института и что положение отчаянное, честно признавшись, в чем причина, он ничего не пообещал, только сказал: «Ну, посмотрим».
И дальше произошло чудо. Тогда директором нашего института был Евгений Максимович Примаков [138] . И когда уже все стало абсолютно «да или нет», я сказал, что хочу поговорить с директором и выяснить, почему, собственно, мне надо уходить. Это было в феврале 1986 года. Меня записали на какой-то неприсутственный день и поздний час, когда в институте никого не было. Я пришел в назначенное время в приемную директора, а мне знакомый секретарь говорит: «Вы, Андрей, подождите, приехал академик-секретарь из Ленинграда, и Евгений Максимович показывает, что он сделал в институте». И действительно, через десять минут открылись двери, и они оба входят в приемную – высоченный худощавый Борис Борисович Пиотровский и маленький толстенький Примаков. И тут Пиотровский делает вещь, которая постороннему не ясна, но бюрократу сказала очень многое. Он подходит ко мне, чего, конечно, никогда не делал прежде, обнимает и целует трижды: «Андрей, как поживаешь, как Оля, как девочки, все ли здоровы?» – и уходит к Примакову в кабинет. Через пять минут он выходит, жмет мне руку и удаляется. Примаков приглашает меня, и я вижу совершенно другое отношение. «Андрей Борисович, мы все понимаем, вы верующий. У меня жена верующая». А у нас в советское время шутили: что такое жена? – это религиозный орган партийного работника. «У меня нет причин плохо относиться к религии, но вы понимаете, у вас с Симонией произошел конфликт. Вы у него работать больше не можете. Он просто не хочет с вами больше работать. Что вы хотели бы?» Я говорю: «Вы знаете, переведите меня в другой отдел на ту же должность, с тем же окладом». В ответ: «Хорошо, но вы понимаете, что это будет техническая работа?» Я узнал, что меня запретили публиковать, ведь несколько лет не печатали ни одной моей статьи, так как КГБ внес меня в черный список. «Ну и пусть будет техническая работа, – говорю, – вот Леонид Борисович Алаев ведет энциклопедию Азии, он готов меня взять к себе». «Ну, отлично». И вот я проработал несколько лет в энциклопедии Азии. Работа была интересной.