Шрифт:
Глеб вышел в коридор. Навстречу шел с метелочкой проводник.
— Долго стоять будем? — спросил Глеб.
— Задерживают, ваше высокоблагородие. Впереди опять же эшелон идет. Всю дорогу завалили эшелонами. С полчаса еще простоим.
Глеб спустился на обезлюдевший перрон между первым и вторым путями. Здесь было не так жарко, как на вокзальной стороне; от вагонов лежала по асфальту тень. В глубокой задумчивости Глеб шагал вдоль поезда. Он не заметил, как выскочивший из-под вагонов, от вокзала, матрос с чайником отдал ему честь, перебегая платформу.
Матрос ухмылочно взглянул на задумавшееся начальство, кошачьей легкой поступью пересек пути и приблизился к какому-то отведенному в самый загон поезду.
Пробежав мимо него, матрос внезапно остановился перед одним вагоном. Он был выкрашен в ту же густо-зеленую казенную краску, как и все вагоны третьего класса, но окна его были забраны густой решеткой, и над окнами, желтая и яркая, шла надпись «арестантский».
Матрос поднял к окнам этого вагона лицо, молодое, нежно-розоватой смуглоты, с черными сросшимися бровками, с задорной волнующей родинкой под правой скулой. За одной решеткой он увидел худенького, в голубой сатиновой косоворотке, с хмуро поджатыми, неживыми губами. Он стоял, держась тонкими больными пальцами за прутья решетки, и тоскливыми глазами смотрел на шумящий вокзал.
Матрос поглядел на арестанта, потом лукаво подмигнул, с явной дружеской лаской.
— Ты кто ж будешь, дружок, щегол али кенарь, что тебя с таким форсом в клеточке возят? Видать, птичке цены нет — берегут, холят, в лес летать не дают.
Тонкие губы арестанта разжались в улыбку.
— Не угадал, — ответил он. — Бери выше. Соловей.
— Ага! Значит, это про тебя, ономнясь, государственный депутат солдатикам разливался, что, дескать, в Курске не только соловьи, а и орлы растут. Может, ты и в орлы метишь?
— Нет уж, — сказал арестант. — У этого орла две головы, а у меня, видишь, — одна.
— А что с двух голов пользы, когда обе из ж… растут.
Арестант засмеялся.
— А ты, вижу, понятливый.
— Кой-чего хватаем, — весело отозвался матрос, взмахнув чайничком, по не успел больше ничего промолвить.
В двери вагона показался конвойный унтер-офицер. Монументальный, откормленный, лоснящийся, он заслонил собой просвет. Солнце спрыгнуло с неба на начищенную бляху его пояса, бросая зайчики на землю. Унтер повел плечами.
— Ступай, ступай, утка болотная, не проедайся. Губы захотел? С арестантами разговаривать? Пшел!
Матрос отступил на шаг, смерил унтера сузившимися, лихо заблестевшими глазами.
— Здрасьте… Хозяину наше почтение. Вишь, ряшку наел, пишки-едришки.
— Да ты как могешь так со старшим говорить, сучка! — вспылил, наливаясь кровью, унтер.
— Не тревожь брюхо, дядя, кишка выпадет. Молчал бы уж, холуй, а то вставлю тебе чайник — завертишься, кобель гладкий, турбиной.
— Ах ты стерва!
Унтер стремительно сорвался с площадки, но матрос вьюном скользнул под вагон, и с другой стороны донесся его задиристый хохоток.
Унтер свирепо затопотал к окну вагона, хватаясь за кобуру.
— Отойди от окна… Отойди зараз, язва! — заорал он на арестанта.
С тонких неживых губ сошла улыбка. Арестант презрительно отвернулся и скрылся в глубине вагона.
Поезд наконец тронулся. Чугунов, посапывая, спал. Глеб сидел на столике, бесцельно смотря в окно. Каждый час жизни оседал в нем неосознанной желчной горечью. Как все это было непохоже на то, о чем мечталось.
Поезд, дергаясь на стрелках, проходил мимо составов на запасных путях. За окном пролетел зеленый вагон с решетками. Кинулась в глаза надпись «арестантский». Неприятное ощущение холодка прошло по телу, стало жаль людей, которые едут неведомо куда, запертые в этой душной коробке на колесах. За решетками никого не было видно. У вагона индюком шагал унтер, и Глебу не удалось увидеть в вагоне худенького, с неживыми губами, того, с кем была связана в памяти безмятежность детства и горькая обида недавней дикой и бессмысленной ссоры. Шурка Фоменко надолго ушел из жизни Глеба, отделенный решеткой желтых букв слова «арестантский» на скучном казенном вагоне.
Утром, за Харьковом, проснувшись, Глеб свесил голову с койки. Чугунов лежал, обвязав голову платком, намоченным одеколоном. По желтому, восковому лицу и ввалившимся глазам было ясно, что у него катценъяммер [26] .
— Здравия желаю, ваше высокоблагородие, — приветствовал его Глеб. — Головка болит?
— Черт знает… прямо разламывает, — проворчал Чугунов.
— А вы помните, сэр, что вы вытворяли вчера?
— А что? — Чугунов приподнялся.
26
Похмелье.