Шрифт:
И все такое прочее… Красиво брехал Бобров. Переигрывал малость, но это легко было списать на действие можжевеловки. Два часа застольного разговора – и дело сделано: мои отец и мать дали свое родительское согласие. Умеючи, можно обмануть даже архангела у райских врат.
Мой семнадцатый день рождения отметили в походе. Это было вчера – в мокром, продуваемом всеми ветрами березняке. Сварили пунш из самогонки пополам с рябиновым вином и знатно отметили, заодно полечившись от простуды. Тянули пьяными голосами задушевные народные песни. Особенно мне нравилась «По диким степям Забайкалья», я просил спеть ее снова и снова. Сначала уважили именинника, потом сказали строго – словно капризному ребенку, требующему Луну с неба: «Хорошенького понемножку», и я увял.
А сегодня опять марш. Кони осторожно ступали по схватившемуся под утро ледку. Копыта скользили, кони храпели, седоки натягивали поводья и костерили несчастных животин, проклятущую судьбу и сволочную погоду – в бога, в душу, в мать. Днем ледок растаял, и отряд снова шел по раскисшей земле, по единой сибирской дороге, протянувшейся, казалось, от самого Уральского Камня и до Охотских морей.
– Уж больно много в наших краях чертовщины. И шагу не ступить, чтоб не спотыкнуться. Чуть ли не у каждого кого-нибудь в роду нечисть поганая сгубила. Тетку мою Дарью лобоста утопила ни за что ни про что, – бубнили за спиной.
Не было сил даже голову повернуть, глянуть, кто там брешет так складно. В чугунке моем гудело первое в жизни похмелье, распирало его тяжким, тошным варевом.
– Жара была в то лето как на адских сковородах. Не продохнуть. А пшаничка-то ждать не станет – жать самое время. Перестоит – беда… Только к полуночи отпустили Дарью с гумна. И пошла она на речку – пот дневной да пыль полевую смыть. Веночек из васильков сплела, косы русые распустила – ангел сущий. Красавица была писаная, и до того хороша, и до того себя любила, что всем ухажерам своим от ворот поворот давала. Прынца все ждала, чтоб в тереме золоченом жить да кажный божий день наряды менять. И дождалась…
– Красавица, значить… А ты чего тогда такой прыщавый, глаза – пуговицы, а нос картошкой?
– Перебить каждый может! – огрызнулся рассказчик. – Невелик труд! Понимания ни на грош – вот сам теперь и рассказывай! – Умолк.
– Да ты не обижайся, Федул. Но сам посуди…
– Ладно уж… В бабку мою Дарья уродилась, а батя мой, брат ейный, – в деда. Испокон веку кого из Прохоровых ни возьми – либо рожа крива, либо мозги набекрень. Вот и вся хитрость… Ну так вот… Идет Дарья к воде, видит впереди карлицу голую, зело волосатую – ростом не больше дворняги. Не испугалась Дарья – напротив, шагу прибавила: любопытно ей стало. Подходит к карлице, а та знай себе растет. Уж и тетку переросла, потом с корову стала – не меньше. На камне сидит, волосья свои длиннющие гребнем расчесывает. Дарье бы повернуть. Ясно же: дело нечисто. А она к реке вприпрыжку. Пальцем в лобосту тычет, язык кажет, мол, свет таких образин не видел. И верно – уродина жуткая: кожа серая, груди огромные, до пупа свисают, пальцы скрюченные, клыки изо рта торчат, космы перепутаны, сора в них всякого – немерено. Чесать – вовек не расчесать.
– Гроза, небось, надвигалась или буря маячила. Иначе откуда б ей взяться? – снова вклинился второй, подковыристый голос.
– Ну, опять ты… – подосадовал рассказчик, однако продолжил: – Словом, обиделась злая русалища на Дарью, обиделась жутко, но виду не подала. «Купаться-то будем, красавица? – спрашивает, будто они подружки старые. – Вода – молоко парное». – «Будем, – отвечает Дарья, – если ты всю воду из реки не выплеснешь». И сарафан с себя стягивать начинает – через голову, знамо дело. Тут-то на нее лобоста и накинулась. Сарафан вокруг шеи намотала – не вздохнуть и помощи не позвать, волосами ноги запутала, потащила тетку с собой. Так под воду и утянула. Только веночек на берегу остался. Мужики потом реку пробагорили верст на пять. Все одно: тела не нашли.
– А мово кума Гаврилу встрешный расшиб. Было это, как сейчас помню, на Михея-мокреню, – затараторил третий солдат; понял, что никто не перебивает, и перестал частить. – Гостил он у крестной своей и загостился, домой пошел затемно. Дождь тады лил как из ведра – значить, к урожаю знатному. Выпили мужики по этому случаю хорошо, но не до смерти; бабы тоже пригубили, так что до утра песни пели. А Гаврила ничуть не перебрал: ретивых подливал окорачивал, стопки половинил – путь-то неблизкий. Когда из-за стола выбрался, почти и не качался, считай. Отговаривать его стала крестная, заночевать упрашивала. Но не уломала – упрямый у меня был кум. Солнышко ясное село за черную тучу, а ему хоть бы что, перекресток впереди бедовый, там народу страсть сколько побито да покалечено, а ему все ничего. Идет себе и под нос бубнит: «Не боюсь я ни встрешного, ни поперешного!» И накликал Гаврила лихо. Только на перекресток этот вступил, налетел на него вихрем встрешный и ударил всей силой своей окаянной. Полетел Гаврила вверх тормашками и о столб верстовой расшибся насмерть… А откуда я это знаю? Так ведь вся деревня потом кума со столба соскребала да в домовину еловую по кусочку складывала,
– Это еще что! – прорезался четвертый голос. – Я вам, братцы, про волкодлака расскажу…
– Чур! – вырвалось у первого рассказчика.
– От деда я эту историю слышал. Один мужик… – как ни в чем не бывало продолжал говоривший.
– Чур меня! – воскликнул второй голос. Страх в нем был великий.
– Чур меня! – подхватил первый, и четвертый замолк. – Совсем охренел, Ерема! Оборотня гоним, а ты…
Больше уж они не балакали – задор как рукой сняло.
…Деревня встретила нас спокойно. Даже слишком. Ни одна собака не забрехала, ни один петух не закукарекал, встречая зорьку. И дымка ни единого из труб не вилось. Подозрительно очень. Я бы наверняка встревожился, если бы не так сильно утомился, если б не осталось позади двенадцать деревень, где нас встречали по-разному – заранее не угадаешь. Непредсказуемый народ здешние селяне.
Иной раз мы для них оказывались спасителями и встречали нас хлебом-солью, селили в лучший дом; правда, однажды – в темную-претемную ночь – попытались перерезать нас спящих. Слава богу, почуял я приближение убив-цев – пришлось стрелять на поражение, а потом драпать из деревни в кромешной тьме.
Иной раз из крайних домов начинали палить в воздух или под ноги, кричать, чтоб убирались ко всем чертям, а потом мы вели долгие и трудные переговоры. Обычно кончались они разумным соглашением. Не гнать же нас без еды и фуража в тайгу, волкам да медведям на съедение. Люди все-таки – не звери.