Шрифт:
Но предмет моих размышлений — сам факт выбора. Эмансипация распахнула перед евреями дверь в сложный, изобильный и манящий мир иноверческой культуры. На поверхностный взгляд старинные ограничения были сняты и стало можно, согласно крылатой строке, быть «евреем в шатре своем и человеком, выходя наружу» [21] . Однако сама эта формулировка разграничивает «еврея» и «человека», и еврей, таким образом, вопреки раввинской традиции рассматривается уже не как представитель рода человеческого, а как нечто находящееся вне его и даже ему противоположное. Получается ровно то же самое, что всегда заявляли провозвестники победоносного христианства. С еврейской же стороны принять эту формулировку уже означало отвергнуть еврейский путь, настаивающий на цельности личности. Отсюда — расхожее выражение: «Еврейские дела». «Это не просто еврейские дела, — можно сейчас услышать от наследников еврейского Просвещения. — Это всех должно интересовать». Как будто по умолчанию евреи исключаются из числа «всех». Как исключались в Средние века.
21
Цитата из стихотворения «Пробудись, народ мой» еврейского поэта и поборника Просвещения Йегуды-Лейба Гордона (1830–1892).
Так или иначе, все мы — постольку, поскольку живем в окружающем мире, — дети Просвещения. Это готовилось еще поколения назад, готовилось даже в замкнутых каморках восточноевропейских местечек, когда в них начали проникать веяния Хаскалы — еврейского Просвещения с его представлениями о литературе как источнике святости и об искусстве как источнике правды, замещающими идею Торы, дарованной на Синае. Для сефардов тремя столетиями раньше своего рода предвестьем Просвещения была двуликая культура испанской эпохи с ее свободными переплетениями; в Италии евреи пережили нечто подобное в эпоху Возрождения. Однако «золотой век» в Испании и итальянский Ренессанс — периоды исключительные; это были, можно сказать, метеорные вспышки, яркие пятна, своенравные и непредсказуемые, в отличие от эпохи Просвещения с ее единственным и неизменным Великим принципом свободы. Все мы — наследники Великого принципа, и кому в первую очередь не пристало отвергать дары Просвещения — это нам, писателям, потому что свобода воображения, сладостная свобода изобретать иные, альтернативные жизни, которая служит подлинной пищей для поэтов, именно им, Просвещением, нам предложена, в противоположность традиционному шаблону неизменности.
Сейчас, через два столетия после эпохи Просвещения, наш выбор не в том, принимать или нет культурное освобождение и многообразие, — ведь Великий принцип, так или иначе, дан нам от рождения; наш выбор в том, соединять или нет эту свободу с синайским требованием особого самообуздания и ответственности, на котором настаивают раввины. Демократический и эгалитаристский Великий принцип, соблазнительный для приверженцев свободы и братства, провозглашал не единственность, а множественность, не соединение, а распространение вширь. Совершенно естественно, что Великий принцип XVIII столетия породил романтизм XIX века с его своеволием. Однако, зовя к иным ценностям, раввины никоим образом не выступали против воображения; бесконечно спорившие между собой мыслители, в которых воплотился раввинский путь, были скорее творцами, чем консерваторами, хоть и опасались прихотливых, чарующих альтернатив и ветвистых дорог, не обещавших достижения цели. Апеллируя к воображению, раввины призывали к тому, чтобы вообразить достижение цели. Возвращение домой, избавление от тягот, достижение цели, твердость намерений, идеализм, верное поведение, праведная решимость, благо сообщества. Короче говоря — мессианистский порыв.
Очевидно, и Просвещение, хоть оно и отвернулось от христианства, сформировалось в инкубаторе иудеохристианского мессианизма. Но Свобода, Равенство и Братство имеют свойство уничтожать различия (отчасти непреднамеренно) — а в основе верного поведения может, напротив, лежать лишь настоятельная воля к тому, чтобы проводить различия. Раввинский путь — это отвергать размытость, отличать одно явление от другого, понимать, что дорога не означает достижения цели, желание — не деяние, проект — не проектировщик, человек — не Бог. Кораблестроитель — вот подлинный корабль, сказал Эмерсон [22] , уместив в одну фразу весь романтизм; но раввины не соглашаются считать, что корабль есть, пока он не построен, — не из педантичного буквализма, а в силу духовной необходимости проводить основополагающие различия; иначе пропадает разграничение между творением и Творцом, что ведет к многочисленным разновидностям антиномианизма [23] , от которого еврейский монотеизм, блюдя чистоту, характерным и единственным в своем роде образом отворачивает лицо.
22
Ральф Уолдо Эмерсон (1803–1882) — американский философ, эссеист и поэт.
23
Антиномианизм — религиозная доктрина, приверженцы которой считают себя «избранниками Божьими», свободными в силу этого от каких-либо норм и моральных обязательств.
Хаим-Нахман Бялик [24] , великий деятель еврейского модернизма, сравнивая в работе на звание магистра Агаду с Алахой [25] — бесформенное со структурированным, мысленные странствия с мыслью о достижении цели, — замечает, что единственным оправданием литературного и иного творчества может служить чувство долга. Поразительный вывод. «Современной литературе на иврите, — писал Бялик в 1916 году, — в интеллектуальном плане <…> нечего сказать; она сообщается с жизнью лишь через узкую калитку сомнительного эстетизма». «Ценность Агады, — заявляет он, — в том, что она влечет за собой Алаху. Агада, из которой не вытекает как следствие Алаха, бесполезна». Если мы остановимся тут и скажем, что Агада — это легенды и предания, а Алаха — это единомыслие и закон, или что Агада — это царство воображения, а Алаха — это суд долга, то следующее утверждение Бялика прозвучит ошеломляюще. И наоборот, пишет он: Алаха может иметь следствием Агаду. Сдерживающее начало порождает поэзию? «Не она ли, — теперь Бялик говорит о Субботе, — источник жизни и благочестия для всего народа, не она ли вдохновляет его певцов и поэтов?» Однако трактаты, где идет речь о Субботе, на сотнях страниц повествуют «о спорах и решениях по поводу мелких подробностей тридцати девяти запрещенных видов труда и их подвидов, по поводу границ, которых не следует нарушать, соблюдая Субботу. Из чего надлежит изготовлять субботние свечи, какой поклажей можно нагружать животное; как совместно установить пределы допустимого — вот обсуждаемые вопросы. Какое измождение плоти! Какая растрата проницательного ума на каждый крохотный пункт!» Измождение плоти — источник вдохновения? Растрата острого ума порождает восторг? Этих казуистов, рассуждающих о мелких подразделениях тридцати девяти видов работы, Бялик называет «подлинными художниками жизни, творящими в муках», и великий плод их труда, «муравьиного и исполинского одновременно», — «священная и возвышенная <…> Царственная Суббота <…> сияющая чудной красотой».
24
Хаим-Нахман Бялик (1873–1934) — еврейский поэт, писавший на иврите и на идише.
25
Агада — область талмудической литературы, содержащая афоризмы, религиозно-этические поучения, исторические предания и легенды. Алаха — совокупность законов и установлений иудаизма, регламентирующих религиозную, семейную и общественную жизнь евреев.
Все это показывает, что Бялик подходит к теме в постпросвещенческом духе. Его взгляд на алахических мыслителей окрашен секуляризмом, антропологизмом, двойственностью: эти раввины, то ли вопреки, то ли благодаря своей сосредоточенности на «крохотных пунктах», — «подлинные художники», их труд есть «творчество». Ни слова нет у Бялика о том, что Суббота явлена на Синае, что это дар Божий. Короче говоря, Бялик размышляет здесь как литератор-модернист и, кроме того, как человек, который, делая выбор, предоставленный Просвещением, стремится соединить светскую эстетическую культуру с еврейской чуткостью. Доевропейская, дохристианская Агада с ее молниеносной, подвижной отзывчивостью предвосхищает европейское христианское Просвещение, воплощая в себе идеал творческой свободы, но такой идеал, где больше человеческого сочувствия, нежели в любой чисто эллинистической традиции. Идеал Братства, к примеру, неизбежно несет в себе скорее гуманный, нежели эстетический заряд; греческая же демократия, надо помнить, хоть ей, возможно, и было присуще братство среди патрициев, не была гуманной, ибо держалась на хребтах рабов и варваров.
Таким образом, Просвещение, уравняв евреев в правах с христианами и предоставив им гражданство, можно сказать, «иудеизировало» Европу. Во-первых, оно было пронизано взлелеянными в еврейской среде идеалами мессианизма. Во-вторых, эмансипация была гостеприимным, человечным, сочувственным проявлением братства по отношению к реальным, живым евреям. Вместе с тем евреи, приняв эмансипацию (или, лучше сказать, пылко бросившись в ее объятия), согласились в известной мере деиудеизировать сами себя. Чтобы прочувствованно слушать Баха, необходимо в какой-то степени приглушить в себе неверие в Христа или, по крайней мере, недоверие к христианству — иначе сердце не откроется христианским воспарениям Баха. Соборы и все великолепие европейского искусства требовали от евреев некоторого самоотрицания. Но это самоотрицание перед лицом культуры большинства, ставшее платой за участие в ней, не так значительно по сравнению с ценой, которую подразумевала формула «будь евреем в шатре своем и человеком, выходя наружу». Из нее вытекала приватизация еврейского сознания, сужение его горизонта. В политических терминах платой за гражданство стала потеря корпоративного самоуправления, отказ от суверенных прав и привилегий внутренней автономии. Все это было конкретно и измеримо, все это было результатом сделки, увенчавшейся поразительным призывом Наполеона возродить Синедрион. Будучи созван, этот орган всецело отдал себя под контроль Наполеона и покончил с существованием евреев как самодостаточной, пусть и стесненной в иных отношениях, силы. С тех пор культурная сфера, в которой существовали евреи, начала уменьшаться: права гражданства ценились чрезвычайно высоко и были желанны, но в мыслительном и гуманистическом плане физическая и социальная стесненность гетто давала евреям больший простор, чем национальное гражданство, критически сузившее область их самоопределения. Еврейская интеллектуальная территория, где в прошлом умещалась изобильная, всеобъемлющая теория цивилизации, охватывающей весь спектр человеческой культуры, после эпохи Просвещения свелась к узким понятиям «религии», «вероисповедания». Просвещение и эмансипация, предложив евреям выход в широкий мир, сократили их творческое пространство.
Для некоторых это пространство уменьшилось и затмилось до такой степени, что просто перестало существовать. Эти евреи избрали для себя жизнь исключительно в границах Просвещения. Иные сделали такой выбор сразу после эмансипации, и их потомство уже два столетия не принадлежит к еврейству. Другие отпали от него позднее, кое-кто только сейчас начинает двигаться к радикальному отказу от еврейского наследия [26] . Но для всех евреев, где бы они ни обитали, представление о том, что значит быть евреем, изменилось коренным образом. Еврейская идея, первоначально означавшая цивилизацию в самом широком понимании, усохла до «изма». Иудаизм — всего-навсего вероисповедание (от которого в атмосфере почти всеобщего западного секуляризма не только легко, но и логично отпасть). Результат этой «измизации» и еще более примитивной, одномерной «этничности», в которую она вылилась в Америке, — постоянное раздражение. Вследствие того что еврейский интеллектуальный авторитет был низведен до «религиозной принадлежности», значение еврейской национальной цивилизации принизили до «племенного» уровня, и воссоздание суверенного и независимого Израиля сочли грубым нарушением наполеоновской сделки, требовавшей отказа от автономии. Кроме того, сама идея о более широком еврейском наследии рассматривается как отказ евреев от обещанного «хорошего поведения», от обещанного превращения ими своей культуры как таковой всего-навсего в маргинальный «изм», в обрезок, свисающий, фигурально говоря, с притолоки синагоги. «Будь евреем в шатре своем и человеком, выходя наружу, / Будь братом своему соотечественнику и слугой своему царю», — призывал Йегуда-Лейб Гордон не во Франции эпохи Вольтера, а в России в 1863 году.
26
Многие, пускаясь в этот путь, поразительно мало знают о его отправной точке. «Куриный супчик и идишские шуточки могут еще протянуть какое-то время. Но история евреев мало чем будет теперь отличаться от истории всех остальных», — пишет романист Герберт Голд, ясно понимая направленность Просвещения. Аллен Гуттман в книге «Еврейский писатель в Америке», посвященной теме ассимиляции в еврейско-американской литературе, проницательно замечает: «Как дошло до того, что куриный супчик сделался чуть ли не синонимом еврейства? Как случилось, что сутью его многие американцы стали считать обычаи обитателей Центральной Европы или российского местечка? Чтобы ответить на эти вопросы исчерпывающе, надо рассказать историю американских евреев, но вот что несомненно: меньшинство, перенявшее многие особенности своих европейских соседей, ныне характеризуется в глазах своих американских соседей скорее этими заимствованными чертами, чем теми фундаментальными отличиями, что предопределили сам этот статус меньшинства». — Прим. автора.