Нагибин Юрий Маркович
Шрифт:
Грусть — превосходный материал для лирического творчества, но Чайковский не стал бы Чайковским, если б работал только на этом материале. Трагическое давно уже наращивалось в его музыке, а в том душевном состоянии, в котором он находился после утраты самого близкого духовно человека, в предчувствии конца, овладело им безраздельно. Шестая симфония могла и должна была появиться только в это время. Чайковский заглянул в глаза смерти и не отпрянул в ужасе и отчаянии. «Патетической» назвал он симфонию, не оставив себе иллюзии, что за смертью есть что-то, кроме пустоты, и принял такой исход, ничуть не обесценивающий чуда жизни.
Через несколько дней после исполнения симфонии Чайковскому на собственном опыте довелось проверить истинность своего художнического отношения к небытию. Это, пожалуй, единственный в истории искусства случай такой страшной и окончательной проверки искренности и правды. И Петр Ильич не дрогнул.
Нельзя дважды приговаривать к смерти, но можно умерщвлять память о человеке, восхваляя ушедшего за качества и свойства, ему не присущие. Во всем огромном мире ведома правда о мученической жизни Чайковского, искупившего этой мукой то, что искупать не нужно, и о страшном исходе. Только соотечественники так стерильно чисты, что просто не могут принять правду о жизни и смерти того, кто ввел российскую свирель в мировой оркестр. Как это жестоко и как больно!
Не надо пышных жестов. Но может, пора уже благодарно и покаянно принять истинный человеческий образ великого художника — мученика и жертвы.
Сто лет назад неожиданно оборвалась жизнь Петра Ильича Чайковского. Он только что закончил и исполнил Шестую симфонию («Патетическую»), лучшее, как он знал, а вскоре это поймут и другие, свое произведение, был на подъеме душевных и телесных сил, и вдруг — короткая болезнь и смерть. Как официально считалось — от холеры. Да, в Санкт-Петербурге свирепствовала холера, ежедневно люди в халатах с капюшонами, похожими на одеяние святой инквизиции, собирали и увозили для сожжения трупы несчастных. Но тело покойного композитора не сожгли, ему повелением государя-императора Александра III устроили соборные похороны. Для прощания открытый гроб был выставлен в Казанском соборе — честь, которой удостаивались лишь августейшие особы и высшие сановники.