Шрифт:
Наверное, когда революция огнем прокладывала себе дорогу в древний лес языков, могло казаться, что скоро вся нация заговорит в один голос. Но самые большие неожиданности были еще впереди. Цифры, которые приводил аббат, почти несомненно были занижены. Семьдесят лет спустя, когда официальная статистика рассматривала очень поверхностное знание французского языка как умение говорить на нем, население многих или даже большинства коммун – пятидесяти трех из восьмидесяти девяти – названо «не говорящим по-французски». В 1880 году количество людей, которые без затруднений говорили по-французски, оценивалось примерно в 8 миллионов (чуть больше одной пятой населения Франции). В некоторых местностях префекты, врачи, священники и полицейские жили как колониальные чиновники: их сбивала с толку речь туземцев, и они были вынуждены пользоваться услугами переводчиков.
Аббат Грегуар пришел бы от этого в ужас, но мог бы утешиться, узнав о более глубинной правде, которая постепенно выходила на свет. Пытаясь подвести подкоп под Вавилонскую башню языков, он обнаружил первые ясные признаки различия культур, более долговечного и глубокого, чем политическое единство.
В то время было далеко не очевидно, что эта пестрота многочисленных диалектов может стать одним из ключей к определению того, что такое Франция. Научная вылазка аббата в эти языковые дебри показала, как мало было известно о существовавших там языках. До его доклада – и еще долго после – элита, говорившая на французском языке, считала диалекты искаженными формами этого языка. Несколько поэтов и ученых относились к ним как к ценным сокровищам истории – языки Прованса и Лангедока были для них «языками трубадуров», языки Нормандии и парижских пролетариев – «старофранцузскими», родные языки басков и бретонцев – «доисторическими». Но для большинства образованных людей диалект был всего лишь забавлявшим или раздражавшим их неудобством, хитростью, с помощью которой крестьянин обманывал путешественника или смеялся над ним.
Как отметил аббат, сам Конвент был маленьким Вавилоном: столько в нем звучало региональных акцентов. А ведь народные представители были образованными людьми и поднялись по общественной лестнице отчасти именно благодаря знанию французского. Любой другой диалект считался бы искаженным и устаревшим языком. Стандартный же французский язык был упрощен и отрегулирован в основном Французской академией. Размер официального словаря академии (15 тысяч слов, а в словаре Фюретьера, изданном в 1690 году, было 40 тысяч) указывает на ее решимость вычистить из языка синонимы, звукоподражания и вульгарные слова. Французский язык, по мнению академиков, должен был стать созданием рационального ума, красивым имением, построенным на расчищенной земле в джунглях странных звуков и непристойностей. Диалекты считались чем-то природным, вроде выступов ландшафта. Составленный толковый словарь в XIX веке «Ларусс» называет лимузенский диалект звуковой формой апатии крестьян Лимузена, так как в нем слишком много уменьшительных и односложных слов. Диалект жителей Пуату «груб, как местная почва». В Бур-д’Уазан, в альпийском горном массиве Экрин, язык медленный, тяжелый и невыразительный из-за слабого физического и морального здоровья местных жителей и природы этого края – высоких бесплодных гор.
Некоторые слова французского языка, так называемая «тарабарщина», до сих пор хранят отпечаток этой политико-лингвистической географии: charabia (от charabiat – рабочий-мигрант из Оверни); baragouin (от бретонских слов bara – «хлеб» и gwin – «вино») или parler comme une vache espagnole – «говорить как испанская корова» (первоначально вместо «корова» было «баск»).
Ко времени революции большинство диалектов не имели письменности, а там, где она была, правописание в значительной степени определялось выбором пишущего. Словари региональных языков были, но даже их авторы редко считали их чем-то серьезным. До середины XIX века эти словари составлялись как руководства для провинциалов, которые хотели говорить правильно и желали, чтобы их речь не звучала смешно, когда они приезжали в Париж. Мари-Маргерит Брюн составила в 1753 году двуязычный словарь французского языка и «контуа» (языка города Безансона и провинции Франш-Конте), чтобы, как она писала, «помочь моим землякам реформировать их язык». Популярное сочинение о языке Лиона (четвертое его издание появилось в 1810 году) называлось «Плохой язык» и было адресовано тем, «кому не повезло жить в избранном обществе». Даже огромный французско-лангедокский словарь, составленный Буасье де Соважем (1785), именовался «Собрание основных ошибок в дикции и французском произношении, совершаемых жителями южных провинций».
Хотя сами слова свидетельствовали о языковом богатстве и жизнеспособности «патуа» и служили доказательством того, что официальный, академический французский язык искусственно обеднен, диалекты считались природной сокровищницей, которую должен разграбить господствующий язык. Диалектные слова – например, affender (разделить еду с неожиданным гостем), aranteler (сметать паутину), carioler (кричать во время родов), carquet (тайное место между грудью и корсетом), river (обрывать листья с ветки, проводя рукой вдоль нее) – и тысячи других полезных драгоценностей были, словно трофеи, принесены из дальних краев и очищены от своего первоначального контекста. Ни одно из них не было включено в словарь Французской академии. Когда такие лингвистически всеядные писатели, как Бальзак, использовали диалектные слова в своих работах, их обвиняли в том, что они загрязняют язык цивилизации.
Мир, к которому принадлежали эти слова, был полностью нанесен на карту только в XX веке. В сознании большинства людей – если они вообще думали об этом – на карте языков было больше белых пятен, чем на картах Африки того времени. Образованные путешественники постоянно с изумлением обнаруживали, что от их французского языка нет никакой пользы.
«Мне ни разу не удалось быть понятым крестьянами, которых я встречал по дороге. Я говорил с ними по-французски, пускал в ход диалект моего края, пытался говорить на латыни, но все было напрасно. Наконец, когда я устал говорить, когда меня не понимали, они сами заговорили со мной на языке, который для меня оказался совершенно непонятным».
Это написал священник из Провансальских Альп, который путешествовал по области Лимань в Оверни в конце 1770-х годов. Похожие свидетельства остались от времен начиная со старого режима, то есть до Французской революции XVIII века, до Первой мировой войны. Растерянность, которую испытал Жан Расин, когда у него были трудности с языком в Провансе в 1661 году, была обычным делом в некоторых областях Франции даже двести лет спустя. Вот что Расин написал своему другу Лафонтену о своей поездке к своему дяде в город Юзе, который находится в 15 милях к северу от Нима. (Это было за несколько лет до того, как Расин написал те пьесы, которые будут прославлены как чистейший образец классического французского языка.)
«По мере того как я добирался до Лиона, язык местных жителей становился для меня все более непонятным и мой – непонятным для них. Это несчастье стало еще больше в Валансе, и, по воле Бога, случилось так, что я попросил у служанки ночной горшок, а она положила мне грелку в постель. Но в этом краю еще хуже. Клянусь тебе, мне нужен переводчик, как московиту в Париже».
Через несколько дней он писал другому человеку: «Я не могу понять французский язык этой местности, и никто не понимает мой язык».