Шрифт:
ЭТОТ Пушкин намеревался жить, коли жизнь ему будет дарована. Между жаждой жить и готовностью к смерти здесь нет противоречия; в правильной жизни его и не должно наблюдаться.
И письмо к Ишимовой становится тогда понятным. ЭТОТ, ТОТ ли Пушкин уповают на жизнь, а не на смерть. Смертельный исход не страшит, потому что ТАК жить невозможно и нет ни возможности, ни сил самому переменить Судьбу. Пушкин доверил выбор Промыслу (за несколько дней до смерти он говорил Плетневу «о судьбах Промысла»), готовясь принять и тот, но, что важно, и ДРУГОЙ исход. Пушкин – весел. Он и раньше не страдал смертным грехом уныния. И письмо Ишимовой тогда играет роль приметы, тут же им изобретенной: он пишет его так, что он вернется. Любопытно, что следом за письмом он пренебрегает другой приметой, которой всегда неукоснительно следовал: «Часто, собравшись ехать по какому-нибудь неотложному делу, он приказывал отпрягать тройку, уже поданную к подъезду, и откладывал необходимую поездку из-за того только, что кто-нибудь из домашних или прислуги вручал ему какую-нибудь забытую вещь вроде носового платка, часов и т. п. В этих случаях он ни шагу уже не делал из дома…» Но вот, написав это ничего не значащее письмо, стряхнув искус оставить нечто более ценное для потомков на случаё смертельного исхода – стихотворение ли, записку… – он «начал одеваться; вымылся весь, всё чистое; велел подать бекешь; вышел на лестницу – ВОЗВРАТИЛСЯ (выделено мной. – А.Б.), – велел подать в кабинет большую шубу. И пошел пешком до извозчика. – Это было ровно в 1 час».
Посмотрел ли он в зеркало? Плюнул ли три раза через плечо? или забыл? или не стал?… А не написал ли он именно в этот момент записку Ишимовой?… В конце концов, нам ничего не известно. Представим только себе, что, вернувшись и ожидая в кабинете, когда ему принесут шубу, он еще раз (в последний!) был наедине с самим собою.
Его поздняя, «запредельная», как мы позволили себе выразиться, лирика приоткрывает нам отчасти завесу, и мы смутно различаем в перспективе ДРУГОГО Пушкина, на которого ТОТ Пушкин уповал. Думаю, что он старательно избегал воображать себе ДРУГУЮ жизнь, даже отдалял от себя это представление, ограничиваясь верой в него, не желая его, что ли, истрепать. Так недописано «Пора, мой друг, пора!» – стихотворение с гениальным разбегом вдруг оборвано торопливой прозаической записью «для памяти»: «…в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь etc. – религия, смерть» [31] . Etc… словно Пушкин сам поспешил отвернуться от отчетливо представшего перед ним образа: еще не пора…
31
Пушкин А.С. Полн. собр. соч. – [М.; Л.], 1937–1949. – Т. III. – С. 941. Далее при цитировании черновиков поэта ссылки на это издание даны в тексте с указанием тома и страницы.
Вот чья-то дневниковая запись со слов Гоголя: «И силы телесные были таковы, что (их достало бы) у него на девяносто лет жизни (порукой тому долголетие его потомков. – А.Б.).<…> Я уверен, что Пушкин бы совсем стал другой. И как переменился».
Да и «Медный всадник» – бесспорно вершинное его создание – это как посмотреть… так ли уж он замыкает «купол», возводимый всю жизнь Пушкиным? А может, наоборот, открывает дорогу? Дуализм человеческого сознания (кстати, не преодоленный и в полифонии Достоевского, всё равно сводящейся к дуализму самого автора) впервые в литературе был преодолен Пушкиным – так не мог ли ДРУГОЙ Пушкин уже начинать с этого? Это непредположимо. Мы и ЭТОГО-то Пушкина не умещаем в сознание. Но чем больше я не могу понять, зачем же он написал эту внезапную редакционную записку в конце пути, тем больше осознаю, что сам Пушкин отнюдь не склонен был превратить свое творчество в замкнутую систему, что перед лицом Судьбы он оставил свой контур разомкнутым, прекрасно сознавая, что делает.
III. Шпага щекотливого дворянина
Всякая строчка великого писателя становится драгоценной для потомства…
Пушкин. «Вольтер», 1836Опубликовав статью о письме А.О. Ишимовой, писанном Пушкиным перед самой дуэлью, я получил неожиданное количество читательских писем, точнее сказать – два, но зато неожиданных.
Как всегда бывает с желанием быть понятым в определенном смысле – в отсутствии именно этого смысла тебя и упрекнут. Будто те мысли, которые ты старался передать читателю, входя в его голову, становятся настолько его мыслями, что их принадлежность он уже не обсуждает. А раз они возникают у него, значит, у тебя их не было. Обычное состояние оппонента… Тоже своего рода торжество: цель-то достигнута!
Одно письмо было похвальное, другое осуждающее (положительное и отрицательное…): не знаю даже, какое из двух обиднее.
Техник-мелиоратор, любитель-словоополкуигоревед т. Боберов из Мытищ снисходительно одобрил мою «деятельность по розыскам последнего текста, или завещания, А.С. Пушкина», считая трактовку письма Ишимовой («как прощального напутствия детской исторической литературе») в принципе верной; но упрекает меня в том, что я полагаю это письмо «последним его произведением». Последним же его произведением, с его точки зрения, бесспорно, является неоконченная статья «Песнь о полку Игореве»: она-то и есть «всем нам его завещание» [32] , исполнению которого и посвятил всю свою жизнь мой корреспондент, дописав-таки то, чего не успел Пушкин. Как ученик Ивана Бунина [33] , он просчитал древнерусский памятник вдоль и поперек по количеству как слов, так и букв, исчислил их частоту и периодичность, открыв поразительные закономерности, доказавшие, что… при желании, мне не хватит здесь места привести его выкладки и выводы, но один краткий и примечательный P. S., посвященный непосредственно А.С, я, возможно, и процитирую, но несколько позже.
32
С чем небесполезно и согласиться… Последний призыв Пушкина к постижению древнерусской литературы до сих пор то ли не услышан, то ли оставлен одним специалистам. Она так и не стала чтением, то есть не вошла в нас. Этот пропуск ничем не оправдан. Если бы не титанические усилия таких людей, как Д.С. Лихачев, современный отечественный читатель знал бы о ней меньше, чем о «Гильгамеше»…
33
Не тот Иван Бунин, а другой – американский профессор, родившийся в 1855 году, приехавший учиться в Гарвардский университет более ста лет назад. Последние пятьдесят лет своей жизни посвятил расчетам Библии, открывая математические ее закономерности.
«Милостивый государь! – писал мне второй корреспондент (письмо было со штемпелем Усть-Илимска). – Не могу сказать, что я когда-либо бывал поклонником Вашего скромного дарования, однако не полагал Вас способным нанести очередную рану пошлости столь невинной жертве, каковою является Александр Сергеевич!!! Вы даже не знаете, какое законченное художественное произведение АС было последним! Вы навалились всем скопом на трагедию, и тени которой не способны пережить. „Между ними сложные отношения, – как писал другой великий писатель, которого я, однако, не переоцениваю, – борьба добра со злом, такая духовная борьба, о которой вы и понятия не имеете. И вы, получая двадцатого числа по двугривенному за пакость, надеваете мундир и с легким сердцем куражитесь над ними, над людьми, которых вы и мизинца не стоите, которые вас и в переднюю не пустят, но вы добрались и рады…“ И особенно, конечно, Вам понятны переживания гения в связи с тем, что его цензором был сам император, а жена его – первой красавицей при дворе! Денежные его затруднения – под залог шалей, изумрудов и серебра – приводят Вас окончательно к ощущению, что окажись Вы рядом, то выручили бы его в получку. Вы открыли промышленные разработки уже не только Пушкина, но и всей его эпохи, подменяя гибельные и неблагодарные культурные усилия в современной жизни паразитированием на вершинах духа, являющихся сокровенным нашим национальным достоянием». «Вы, – писал далее он, – получив блатную лицензию на отстрел, вставляете дуло отвыкшему от охоты зверю прямо в ухо и, будто не ведая, что он – последний, что кто-то, неизвестный Вам и непрославленный, уберег его от Вашего похотливого внимания, спускаете курок, торжествуя от собственной смелости. Вурдалаки от культуры конца XX века, импотенты духа и созидания, Вы раздуваетесь от прикосновенности, как от принадлежности, от принадлежности – как от реального дела!!! Не только ландыш или сайгака следует охранять от таких охотников за живым, как Вы!!! Всю пушкинскую эпоху следует огородить глухим забором, опутать колючей проволокой и выставить часовых, на выстрел не подпуская очередного исследователя не только к Наталье Николаевне, но даже к Дантесу! Не характерно ли, что именно потомки Дантеса, с которыми Вы состоите в переписке, примкнули нынче к рядам пушкинофилии, гордясь своей принадлежностью к его биографии! Раз в жизни случилось Вам быть истинно поэтом, вот на что Вы употребляете свое вдохновение! Вы сатаническим дыханием раздуваете искры, тлевшие в пепле мученического костра, и как пьяные дикари пляшете около своего потешного огня! Вы, подобно бесстыжей своднице, подстерегаете читателя по всем углам, чтобы говорить ему о Вашем Пушкине, Вы говорите, бесчестный Вы человек, что умираете от любви к нему!.. Вы и на Талант и на Вдохновение готовы объявить право. Каждого самостоятельно свежедышащего воздухом культуры человека Вы готовы назвать „дилетантом, неофитом, невеждой“! Спаянные окладами, званиями и академическими ссылками друг на друга, готовы Вы прежде всего отринуть реальные дела, способствующие расцвету отечественной культуры… Человека, открывшего интегральный закон „Божественной комедии“, нашедшего секретный ключ к тайнописи Шекспира… совершившего открытия, делающие честь любой цивилизованной науке и ставящие русский приоритет на первое место в мире, Вы готовы втоптать в грязь или объявить сумасшедшим, облив академическим презрением… Книжники и фарисеи! „Горе вам, что строите гробницы пророкам, которых избили отцы ваши: сим вы свидетельствуете о делах отцов ваших и соглашаетесь с ними; ибо они избили пророков, а вы строите им гробницы. Дополняйте же меру отцов ваших“.
Жалкий век! жалкий народ.Честь имею быть, милостивый государь,Вашим покорнейшим слугою д’Аш» [34] .Не имея возможности ответить на его вызов (письмо было без обратного адреса), мне оставалось пережить всё это, как говорят, в себе. И я отметил, что был особенно уязвлен и мне хотелось с жаром возражать как раз лишь в случаях некоторого согласия с автором письма, когда он пытался отобрать мое. Вот в чем дело! – успокоился окончательно я, вычислив тем же способом в его агрессии и пафосе как раз повышенное согласие с моей статьею… Не приведи Господь делить с кем-нибудь как безумие, так и одиночество: вот неотъемлемая собственность!
34
Автор придавал своему письму бесспорное значение, ибо оставил себе копию, доказательством чего явилась как раз последняя страница, размашисто подписанная «д’Аш»; в запальчивости перепутав, он вложил в письмо как раз второй, а не первый экземпляр ее…
И я остался наедине с шарадой, заданной мне д’Ашем… При первом чтении, сгоряча, я ее и не заметил: «Какое законченное художественное произведение АС было последним?»
И я не мог себе тут же ответить, какое. Может, стихотворение, что к 19 октября, – «Была пора: наш праздник молодой…»? Но оно осталось незаконченным. Да и эти, играющие в свайку и в бабки («На статую…»), и законченные, и даже опубликованные при жизни, все путали: их трудно было бы населить каким бы то ни было биографическим, завещательным или прощальным смыслом – но они могли оказаться написанными после 19 октября… Возможно, что д’Аш имел свою гипотезу датировки какого-нибудь из поздних стихотворений. Скажем, «Пора, мой друг, пора…» сумел передвинуть поближе к дуэли. Как бы нам этого хотелось!..