Шрифт:
– Скоро все начнут собираться. Тебя не должны здесь видеть. Давай прячь скорее и уходи.
Оля забралась под кровать. Решетка лежала плотно, как влитая, но легко снималась.
Ничего не изменилось. Даже так и не начатый дневник лежит. Ну, вот сейчас она и впишет в него первые страницы…
Оля затолкала пакетик с письмами в спасительный тайник. От сердца отлегло. Теперь пусть приходят, забирают. Все равно разберутся и отпустят. Обязательно отпустят.
Она же ни в чем не виновата.
Ночью за ней действительно приехали. Когда Ольгу вывели в коридор, к ней подошел товарищ Игнатов.
– Ты ключи-то оставь, чтобы новые замки не ставить. Тебе все равно комната эта не нужна уже будет, как с тобой разберутся, так ты ж, надо думать, сразу в Париж поедешь? Я правильно говорю, Проскурина? – с мерзким хохотком спросил чекист.
Не глядя в его сторону, она бросила ключи на пол и вышла за дверь.
Затянувшаяся встреча
За ужином, после долгих отступлений об особенностях дома-корабля и неудобствах обитания в квартире, выходящей окнами на запруженное машинами Бульварное кольцо, разговор вновь вернулся к семейной истории.
Когда Ангелина Ивановна рассказывала об Ольге Проскуриной, Шапошников смотрел на Анну и явственно представлял себе ее прабабушку. Видимо, тем же она покорила и Корбюзье – лучистым взглядом, какой-то особой грацией, полной спокойного достоинства. В ней нет ни заносчивости, ни самоуверенности, с ней легко и просто общаться, и в то же время она держит дистанцию, отчего становится загадочной, недосягаемой и все более и более привлекательной.
Она просто идеал, вынес Владимир свой вердикт.
Судя по всему, она унаследовала от старших родственниц не только стать, но и характер. Сколько же им из поколения в поколение пришлось пережить, а не озлобились, не ожесточились…
Мама Ангелины Ивановны, Любовь Эдуардовна, родилась в тюрьме. Так что Ольге Проскуриной неслыханно повезло – ее с дочкой отправили из зоны на поселение. В Москву было разрешено вернуться только в 55-м году. Им дали комнату в той самой квартире, куда к ним сегодня пришел Шапошников. Тогда там жили еще пять семей.
Со временем Любовь Эдуардовна вышла замуж за хирурга, работавшего в Склифе. Жили все вместе в одной этой маленькой комнатке. Но потом случилось так, что он очень удачно прооперировал крупного партийного работника, поступившего по «скорой» в результате автомобильной аварии. Этот партбосс через некоторое время стал членом Политбюро, и отца Ангелины Ивановны перевели в Кремлевскую больницу. Их коммуналку вскоре расселили, и семья единолично заняла всю эту шестикомнатную квартиру. В одночасье вернулось дореволюционное состояние. Кремль забрал, Кремль и вернул.
Ни с кем из прежних знакомых бабушка не общалась. Ничего не хотела вспоминать – да и опасно. Связаться с Корбю она даже и не пыталась. Сталинское время ушло, но родственники за границей по-прежнему не приветствовались. Да и столько воды утекло. Зачем бередить прошлое? Клавдия Федоровна по-прежнему жила в той же комнате, где Ольга Сергеевна с ней распрощалась. Все сохранилось в целости и сохранности, но тех писем бабушка никогда и никому не показывала.
Она пережила Корбюзье на десять лет, хотя была младше его на двадцать. Он погиб на Лазурном Берегу, слишком далеко заплыл в море. В свои семьдесят восемь лет Корбюзье по-прежнему плавал как юноша, но на этот раз неожиданно сдало сердце. У бабушки тоже сердце отказало, но она умерла в больнице. Перед смертью долго болела – такой логичный финал тяжелой жизни… Правда, она никогда не жаловалась и жила, как ни странно, с ощущением счастья, гармонии и спокойствия в душе.
А когда она умерла, объявился Андрей Буров с письмом от Корбю.
– Тот самый? Культовый Буров? – искренне удивился Шапошников, для которого одно только имя этого архитектора звучало завораживающе.
– Я и не думала, что для молодых архитекторов он тоже культовый. Обычно люди старшего поколения вспоминают о нем с каким-то особым восхищением. Он ведь был необычайно красив, всегда неизменно остроумен и элегантен – женщины его обожали… Но главное – Буров был невероятно свободен в суждениях о профессии, всегда спокойно и точно оценивал не только современников, но и признанных историей гениев и шедевры мировой архитектуры. Для него не существовало непререкаемых авторитетов. Всем своим видом и манерой поведения Буров утверждал, что архитектор – творческая самостоятельная, а не сервильная профессия. Время это позволяло. Архитектура в те времена была уважаема необычайно. Архитекторы, при всех сложностях тогдашней жизни, почитались за небожителей и жили – по советским, конечно, меркам – как звезды. Что и говорить, если в Москве тогда открыли даже Музей архитектуры. Единственный в мире – такое огромное значение придавало архитектуре государство.
Архитекторы были избранными, элитой. Им было многое дозволено, и отчасти поэтому Буров вел себя столь независимо. Практически не шел ни на какие компромиссы. Правда, ему все же, я думаю, повезло. В годы репрессий его не тронули, хотя он, например, всегда открыто переписывался с Корбюзье. К тому же он правнук прославленного русского адмирала, причем страшно гордился этим, никогда ничего не скрывал…
– Я читал, что он вообще был потрясающе и многогранно одарен, – заметил Владимир, – преподавал, писал книги, разрабатывал новые облегченные строительные материалы. Он любил говорить, что нужно противопоставлять тяжесть и прочность, а не совмещать эти два понятия. Кроме того – он занимался не только архитектурой, но и медициной, изучал влияние ультразвука на раковые опухоли. Может, это его и спасло?