Шрифт:
– Ну? – спросил он учителя, много мягче. – Пишете?
– Сейчас, Захар Дмитрич, – повеличал его тот, – кончаем.
– А вы? – строго опять. – Тоже будете писать?
– Мы – попозже. – И чтоб как-нибудь от его напора отбиться, перехватили: – А когда этот памятник поставлен – вы-то знаете?
– А как же!! – обиженно откинулся он и даже захрипел, закашлялся от обиды. – А зачем же я здесь?!
И, опустив осторожно мешок (в нём звякнули как бы не бутылки), Смотритель вытащил нам из кармана грамотку, развернул её – тетрадный лист, где печатными буквами, не помещаясь по строкам, было написано посвящение Дмитрию Донскому и год поставлен – 1848.
– Это что ж такое?
– А вот, товарищи, – вздохнул Захар Дмитрич, прямодушно открывая, что и он не так силён, как выдал себя вначале, – вот и понимайте. Это уж я сам с плиты списал, потому что каждый требует: когда поставлен? И место, хотите покажу, где плита была.
– Куда ж она делась?
– А чёрт один из нашей деревни упёр – и ничего с ним не сделаем.
– И знаете – кто?
– Ясно знаю. Да долю-то буковок я у него отбил, управился, а остальные до сих пор у него. Мне б хоть буковки все, я б тут их приставил.
– Да зачем же он плиту украл?
– По хозяйству.
– И что ж, отобрать нельзя?
– Ха-га! – подбросил голову Захар на наш дурацкий вопрос. – Вот именно что! Власти не имею! Ружья – и то мне не дают. А тут – с автоматом надо.
Глядя на его расцарапанную щеку, мы про себя подумали: и хорошо, что ему ружья не дают.
Тут учитель кончил писать и отдал Книгу Отзывов. Думали мы – Захар Дмитриевич под мышку её возьмёт или в мешок сунет, – нет, не угадали. Он отвёл полу своего запашного пиджака, и там, с исподу, у него оказался пришит из мешочной же ткани карман не карман, торба не торба, а верней всего калит'a, размером как раз с Книгу Отзывов, так что она входила туда плотненько. И ещё при той же калите было стремечко для тупого чернильного карандаша, который он тоже давал посетителям.
Убедясь, что мы прониклись, Захар-Калит'a взял свой мешок (да, таки стекольце в нём позванивало) и, загребая долгими ногами, сутулясь, пошёл в сторонку, под кусты. То разбойное оживление, с которым он нас одёрнул поначалу, в нём прошло. Он сел, ссутулился ещё горше, закурил – и курил с такой неутолённой кручиной, с такой потерянностью, как будто все легшие на этом поле легли только вчера и были ему братья, свояки и сыновья и он не знал теперь, как жить дальше.
Мы решили пробыть тут день до конца и ночь: посмотреть, какова она, куликовская ночь, опетая Блоком. Мы, не торопясь, то шли к памятнику, то осматривали опустошённую церковь, то бродили по полю, стараясь вообразить, кто где стоял 8 сентября, то влезали на чугунные плоскости памятника.
О, здесь были до нас, здесь были! Не упрекнуть, что памятник забыт. Не ленились идолы зубилом выбивать по чугуну и гвоздями процарапывать, а кто послабей – углем писать на церковных стенах: «Здесь был супруг Полунеевой Марии и Лазарев Николай с 8-V-50 по 24-V»; «Здесь были делегаты районного совещания…»; «Здесь были работники Кимовской РКСвязи 23-VI-52»; «Здесь были…»; «Здесь были…».
Тут подъехали на мотоцикле трое рабочих парней из Новомосковска. Они легко вскочили на плоскости, стали разглядывать и ласково обхлопывать нагретое серо-чёрное тело памятника, удивляясь, как он здорово собран, и объясняли нам. За то и мы им с верхней площадки показали, чт'o знали, о битве.
А кому теперь уж так точно это знать – где было и как? По летописным рассказам, монголо-татары на конях врубались в пешие наши полки, редили и гнали нас к донским переправам – и уже не защитою от Олега обернулся Дон, а грозил гибелью. Быть бы Дмитрию и тогда Донским, да с другого конца. Но верно он всё расчёл и сам держался, как не всякий сумел бы великий князь. Под знаменем своим он оставил боярина в убранстве, а сам бился как ратник, и видели люди: рубился он с четырьмя татарами сразу. Однако и великокняжеский стяг изрубили, и Дмитрий с помятым панцырем еле дополз до леса, – нас топтали и гнали. Вот тут-то из лесной засады в спину зарьявшимся татарам ударил со своим войском другой Дмитрий, Волынский-Боброк, московский воевода. И погнал он татар туда, как они и скакали, наступая, только заворачивал крутенько и сшибал в Непрядву. С того-то часа воспрянули русские: повернули стенкою на татар, и с земли поднимались, и всю ставку с ханами, и Мамая самого, гнали сорок вёрст через реку Птань и аж до Красивой Мечи. (Но и тут легенда перебивает легенду, и из соседней деревни Ивановки старик рассказывает всё по-своему: что туман, мол, никак не расходился, и в тумане принял Мамай обширный дубняк обок себя за русское войско, испугался: «Ай, силён крестьянский Бог!» – и так-то побежал.)
А поле боя потом русские разбирали и хоронили трупы – восемь дней.
– Одного всё ж не подобрали, так и оставили, – упрекнул весёлый слесарь из Новомосковска.
Мы обернулись, и – нельзя было не расхохотаться. Да! – один поверженный богатырь лежал и по сей день невдалеке от памятника. Он лежал ничком на матушке родной земле, уронив на неё удалую голову, руки-ноги молодецкие разбросав косыми саженями, и уж не было при нём ни щита, ни меча, вместо шлема – кепка затасканная, да близ руки – мешок. (Всё ж приметно было, что ту полу с калитой, где береглась у него Книга Отзывов, он не мял под животом, а выпростал рядом на траву.) И если только не попьяну он так лежал, а спал или думал, была в его распластанной разбросанности – скорбь. Очень это подходило к Полю. Так бы фигуру чугунную тут и отлить, положить.
Только Захар, при всём его росте, для богатыря был жидковат.
– В колхозе работать не хочет, вот должностишку и нашёл, загорать, – буркнул другой из ребят.
А нам больше всего не нравилось, как Захар наскакивал на новых посетителей, особенно от кого по виду ожидал подвоха. За день приезжали тут ещё некоторые, – он на шум их мотора подымался, отряхивался и сразу наседал на них грозно, будто за памятник отвечал не он, а они. Ещё прежде их и пуще их Захар возмущался запустением, так яро возмущался, что нам уж и верить было нельзя, где это в груди у него сидит.