Шрифт:
«Берег ада…» Пухлячка старалась расшевелить одинокого мужчину с белыми волосами, в белой рубашке и фланелевых брюках. Девушки загорали. Дети делали из песка пирожные.
Абель сдирал себе кожицу с губ. Настала пора все ей рассказать, а это было ему тяжело.
— Мы продвигались шаг за шагом, по брюхо в воде. Ползком, конечно! Вода настигала нас, потому что был прилив…
— И Жака тоже?
Он сухо ответил:
— И Жака так же, как всех остальных!
И добавил с выраженном крайней усталости:
— Научитесь, наконец, понимать то, что я говорю, Валерия.
— Последние три дня куда вы только меня ни таскали! — сказала она. — И в каждом селе вы говорили: «Нет, не то».
— Мы составляли часть особого десантного отряда… Большинство погибло. Пять лет назад я обратился к уцелевшим. Ответил мне только один. Он ничего не помнил.
— Вам не пришло на память даже название села?
— Оно кончается на «вилль» — вот и все. В Квебеке я представлял себе ясно местность. И я был уверен, что все найду. Инстинктивно. Чутьем, понимаете? Черта с два! Соответствуют моему представлению плоский берег, водоросли, блохи в песке, чайки да прибой. Но ведь все это тянется на десятки километров!
— Жак был убит не на берегу?
— Нет. За Каном. Я же вам сказал: в одном из местечек, которое кончается на «вилль». Их тут сотни! Нормандия — это сплошные Леклерки и местечки, кончающиеся на «вилль»!
Абель закрыл глаза… Удрать бы куда-нибудь! Все равно куда. Как в тот страшный день. Тогда ему казалось, что целят только в него. Он не знал, что тысячам его товарищей по оружию приходилось играть в жуткие жмурки, так же как их отцам — после Вердена, Диксмуйдена, Фер-Шампенуаз, Эпаржа или Вими, так же как их дедам и дедам их дедов — вплоть до Фермопил, всем пришлось пройти через это несоответствие воспоминаний жизни, ибо жизнь идет споим чередом и ей на все наплевать! Память давала своим представлениям застыть — так она уберегала их от забвения, а жизнь заравнивала окопы, изменяла вид кладбищ, распределяла, покупала и продавала убытки, причиненные войной! Она сбрасывала мертвых на пустынные острова прошлого и продолжала идти с попутным ветром.
Морщинистый лоб стал круглым от мучительного напряжения.
— Местечко, оканчивающееся на «вилль». Колокольня остроконечная. В Аснелле я вздрогнул. Да это же двойник моей колокольни! Моя состояла из двух частей: нижняя часть, цоколь, — четырехугольная, с углами довольно тупыми, а та, что над ней, — сужающаяся кверху, восьмигранная. Крыша церкви, над которой возвышается эта двускатная колокольня, — темная. Крыша колокольни — голубая. Прихожан становилось все больше, и, по-видимому, именно это заставило духовенство в несколько приемов расширить храм, и вот выросли три пристройки, под углом к главному зданию, — возникла мягкая волнистая линия. Ну, а кровли… Смотрите: вот так… Очень симметрично. Скат колокольни почти отвесный. Это шпиль. Потом он ломается, образуя угол в сорок пять градусов. Вот так… Затем идет черепичная крыша церкви, и четырьмя уступами церковь постепенно спускается к кладбищу.
Валерию поразил навязчивый, мучительный, почти бредовой по своей четкости характер этого видения.
Забыв о Валерии, Абель чертил пальцем на песке.
— Церковь старая. Ее пристройки, примыкающие одна к другой, вместе образуют как бы живое существо — в те времена я его хорошо знал, и оно, быть может, ждет меня до сих пор вместе с кладбищем в ограде, папертью, ризницей и негасимой лампадой, вечно бодрствующей, как недреманное око.
На лбу у Абеля выступил пот; он поревел дух.
— Ну…
Валерия, завороженная яркостью его воспоминания, не шевелилась; губы у нее пересохли.
— Ну?
— Ну и потом кладбище… На кладбище — осевшие могилы. Разрушенная ограда, мостик, и сейчас же за кладбищем — луг. Недоеные коровы мычат. Вымя у них набухшее, желтое. Когда коровы мычат, это ужасно. Луг весь оранжевый — вероятно, от полевых ноготков.
— Вы долго там пробыли?
— Не знаю. Может быть, двадцать минут. Может быть, час. Во всяком случае, не больше часа. Прямо перед нами изгороди, столетние яблони. Яблоки зеленые. Зеленая кислятина. Сельцо — точно остров. Небольшое местечко. Низкие длинные лачуги с покосившимися, вросшими в землю стенами. Железные опилки и магнитная стрелка. Ведь дома поселка жмутся к своей темно-красно-голубой церкви, вырисовывающейся на облачном небе. Заметьте: мы не в самом соло. Оно от нас примерно в четырехстах метрах. Близко. А для нас это край света.
— А Жа-ак?
— Жак убит.
Да, сейчас так же невыносимо, как в тот страшный день. И по той же причине. Он, Абель, ничем же тогда не помог! Страшный день — это был далеко не конец. И вот нарыв образовался вновь. Но в страшный день ему ведь было всего только двадцать лет. А что знают о смерти двадцатилетние юнцы, даже если они встречаются с ней лицом к лицу ежеминутно?
Абель продолжал грезить:
— В четырехстах метрах от села! Жак видел село. Он его видел, но так в него и не пошел, так и не вошел… Яблони погубил плющ. Я только что подумал: «Я бы хотел быть яблоней». Но ведь яблони все расщеплены… И…
— И?..
Так заставляют говорить спящего.
— Везде вода, насколько хватает глаз, и она почти ничего не отражает — такая она грязная.
— Вы хорошо запомнили. Особенно церковь. Очень хорошо.
— А?
Он поднял голову.
Валерия замялась.
— Его могила там?
Абель откинулся на спину… Это был ад. Он только что описывал ад. Не село, о нет, не село — село, напротив, означало для них пристанище, стопочку, разливанное море сидра, яичницу с салом, камамбер, тепло, сухость, жизнь, — адом была топь между ними и селом, гнилое болото, образовавшееся оттого, что немцы умышленно затопили местность, отражение колокольни в ртутной воде и вороны, которых никакие моторы не могли распугать. Он сию минуту снова видел ад, а эта идиотка толкует о могиле. Может, ей еще и гробницу нужно?