Шрифт:
Осень вступила в свою триумфальную пору. Преображение лесов начиналось всегда сверху, где фейерверк пламенеющих красок, рассыпавшись искрами среди зелени, освещал склоны, кладя начало краткосрочному лесному свечению.
Спокойные, не внушающие тревог дни, умиротворенные, точно созревшие плоды; чистое, без морщинки, небо, дым, поднимающийся над еще густолиственными лесами, где сливались воедино удары топоров и мягкий шелест падающих деревьев; травы и заросли крапивы трещали вдоль стен, как костры из виноградных лоз; укрывшиеся в них насекомые старались извлечь побольше пользы из того, что осталось от лета, которое, отступая, разбросало пылающие вехи, неугасимые до самых осенних дождей.
Стены с северной стороны, изъеденные сыростью от укусов холода, налетавшего издалека, дымились на солнце, искрясь всеми гранями своих слюдяных вкраплений. Дворы ферм, загроможденные всяческими сельскохозяйственными орудиями, развешанными по стенам или ржавеющими в закоулках, разломанные тележки, наполовину увязшие в навозе, древесные стволы, подготовленные к распилке, — все сверкало в умытом утреннем свете, который любому предмету придавал особую волшебную вещность, бесхитростную четкость и в котором домашние птицы и животные, покорные общему настроению, блаженно бродили среди смачной, хозяйственной неразберихи Поры Изобилия, подготовляющей, кто его знает к чему, возможно, к медленному, незаметному вытравливанию красочности, к приходу средневековой зимы, той же, что на фламандских равнинах или же кельтских ландах, как к конечной победе долготерпения, возрастной умеренности над весенним безумием и разорительной летней страстью.
Первые туманы заполнили долины, поднимались все выше и выше, навстречу все более красным закатам. Теперь и в садах долин опадали листья с деревьев, похожих на благородно беднеющих, элегантных аристократов; в летних резиденциях запирались ограды, закрывались ставни, на всем лежал патетический отпечаток, словно жилища недавно погрузились в траур; горестную растерянность вызывало зрелище агонизирующих парков — увядающие розы, аллеи, устланные золотом листьев, — все это наводило на мысль о недавнем исчезновении юного, прекрасного существа, которое умерло насильственной смертью, комкая руками простыни, в спазме, чудовищно похожей на судорогу сладострастия. В одном из уголков парка продрогшая экзотическая хурма с уже опавшей листвой упрямо выставляла напоказ свои рыжие плоды, и, хотя большинство плодов испортилось, они все же производили феерическое впечатление среди всеобщего опустошения.
Каждое утро, еще до визитов к больным, доктор отводил какое-то время физическим упражнениям; раскрасневшийся, с каплей под носом и окоченевшими руками, он прочищал граблями гравий в своем саду и сжигал сухие листья; солнце еще не рассеяло туман, и дым улетучивался, почти невидимый в блеклом холодном небе. Валявшаяся за скамьей пустая лейка придавала саду некую меланхолию, свойственную священническим угодьям, меланхолию конца века, напоминая доктору сад коллежа Сен-Станислас, где он в 1908 году был пансионером. Вот, рассуждал он сам с собой, как и чем кончается неистовство лета — неистовство жизни: этим обескровленным обнажением, колыбелью зябкого сознания — английского, захотелось ему уточнить, — склонного к утонченному эгоцентризму и целомудрию, пока оно не затмится театральностью, причем пьеса может порой оказаться весьма сомнительного вкуса.
14
Абель Рейлан почти закончил рубку деревьев: приближался декабрь. Скоро лес станет пустынным и гулким, как бальные залы, когда в них снимают все украшения перед тем как запереть на зиму.
Подгоняемый непогодой, он старался вовремя закончить работу и все чаще и чаще проводил ночи на лесосеке в одном из деревянных бараков, покидаемых лесорубами с первым снегом. Когда едва начинало светать и грязный квадратик маленького оконца чуть белел в темноте, он сбрасывал одеяла, вставал со скрипящей койки, разжигал огонь в старой помятой чугунной печурке, на которой разогревал суп, приготовленный ему матерью на несколько дней, открывал дверь и, скручивая цигарку, вдыхал бодрящий, холодный предрассветный воздух. В полумраке просеки аккуратно сложенные стволы буков с обрубленными ветками выглядели вполне надежно и противостояли всегда несколько тревожной тайне лесной тишины; в этот час еще не было ни малейшего ветерка. Усевшись на деревянную приступку порога, скрючившись, он, громко чавкая, маленькими глотками хлебал горячий суп; охотничью каскетку он нахлобучивал до самых ушей, длинный шерстяной шарф обматывал вокруг шеи; каждый раз его поражало, с какой быстротой обесцвеченный мир освещался, тьму рассеивал свет, наступая с постепенностью, которую никогда невозможно было предугадать; первый порыв ветра, относивший в сторону дым печурки, обычно являлся предвестником солнца; Абель брал топор, шел к лесосеке и лишь только красный, замороженный, горизонтальный свет зажигал горные вершины, он медленно, разогревая мускулы, еще не отошедшие от сна и ночного холода, вонзал топор в основание дерева, разбрызгивая его заболонь, которая рассыпалась звездами от каждого удара стали. Так, без передышки, почти без напряжения, неуязвимый для усталости, работал он до полудня, опьяняясь непрестанным движением своих рук, которые, казалось, заимствовали ритм от его кровообращения, он не осознавал ни течения времени, ни наступившего часа, слепой к окружающему, как бы отрешенный от него чередованием глубоких ударов, которые расшатывали остов дерева и колебали почву у него под ногами. К тому времени, когда солнце достигало зенита, он начинал ощущать, что его опустошенный желудок, как животное, существующее само по себе, требует пищи; регулярные взмахи топора придавали его рукам неистовую ярость, которая овладевала им мощнее голода. Наконец он распрямлялся, вытирал пот, струившийся по лицу, подставлял спину солнцу, впервые за весь день прислушиваясь к шуму, доносящемуся от других, затерянных в чаще лесосек, которые в этот час повсюду начинали затихать; теперь то тут, то там над деревьями поднимались голубые дымки, распластываясь неясным, совершенно недвижным туманным маревом. Еще раздавались удары топора какого-нибудь упрямца, но в лесном массиве эхо обманчиво и направление его трудно определимо; где-то трещала «омелита» [7] , подобно мотоциклу, берущему высоту на большой скорости; все еще падали деревья со звуком рвущейся ткани, сопровождаемым глухим ударом; наконец на лес опустилось молчание, спокойствие, похожее на странное перемирие среди битвы; голоса, иногда пение, придавали этому покою оттенок счастливой беспечности, атмосферу племен, сложивших оружие, чтобы заняться хозяйством в предвидении больших холодов. Усевшись на кучу сухой щепы среди опавших листьев, которые пахли грибами, Абель прислонялся к скале, испускавшей почти человеческое тепло, и наслаждался солнцем, переваривая суп, куда он накрошил хлеба; так он дремал, пока лес вновь не оживлялся; иногда он наблюдал за неподвижной, как и он, ящерицей, прижавшейся к той же скале, — отогревая в последних солнечных лучах свое замерзшее тельце, она прилепилась к камню, едва отличимая от него, безмятежная, как и Абель, безразличная ко всему, что не будило инстинкта самосохранения. Мелькала тень; человек поднимал голову, глядел на проплывающее по небу облако и, будто это промелькнувшее облако вдохновило его на нечто подспудно связанное с усилиями и движением, вновь принимался за работу и работал до темноты.
7
«Омелита» — пила с мотором, работающем на бензине. (Примеч. перев.).
Наступление ночи любил он, пожалуй, больше всего; сложив штабелями бревна, подготовив их к перевозке (теперь уже лошадью, которую подарил ему будущий тесть: выигрыш во времени, меньшая затрата бесполезных усилий, не надо тащить на себе санки, удерживая одновременно то и дело скатывающийся груз), он убирал свои инструменты, разжигал печку — ночи становились ледяными; невзирая на усталость, он мастерил что-нибудь, кое-как чинил, приспосабливал, испытывая при этом, как и на рассвете, то же чувство душевной заполненности и защищенности, которое стало ему привычным еще шесть или семь лет тому назад, когда обстоятельства вынудили его скрываться и жить в полном одиночестве, там, наверху, в заброшенной овчарне, где он делал, что хотел, и где никто не нарушал его привычек, не противоречил желаниям. Здесь было то же самое: свободный, счастливый, как король; никаких споров, никаких никому не надо давать отчетов — плюй, рыгай, сколько влезет, — славно, да и только. Перед самым наступлением ночи, взяв старый дробовик своего отца (он таскал его за собой повсюду), Абель шел побродить по лесу, надеясь подстрелить дрозда или какую другую птицу, угнездившуюся на ночлег: из дробовика можно было попасть лишь в близкую и неподвижную цель. Эта прогулка в глубоких сумерках обостряла его охотничий инстинкт; дойдя до опушки леса, он прятался за куст дрока, садился на корточки у самого края едва различимо сереющей ланды и зорко всматривался в пространство, где вырисовывалась чернильно-черная сетка ветвей высоких деревьев, на которой не менее четким силуэтом будет маячить его добыча; в темно-синем, чистом, закатном небе сквозь деревья начинали мерцать точечки звезд. Постепенно он до того проникался ночной тишиной, что даже шум потока воспринимал как единое целое с ней. Лишь изредка врывалось пыхтенье мотора и сразу же глохло, как только машина попадала в петлю виража. Еще менее различимо доносился издалека собачий лай, видно, какой-нибудь фермер возвращался с охоты в свой затерянный среди горных склонов дом… Лай, который холод и темнота, казалось, еще отдаляли, прибавлял к этому платоническому ожиданию совершенно условной дичи какую-то сладкую таинственность, возникавшую из глубин детства. Вопреки шедшему от земли холоду он ощущал странное, приятное смятение, природу которого он совершенно неспособен был понять, и однако постоянно его испытывал, когда прислушивался вот так, в ночи, к собачьему лаю.
Возвращался он почти всегда с пустыми руками, зажигал свечу и, усевшись в тепле возле печурки, съедал кусок хлеба с сыром; поза, которую придавала ему усталость, — локти уперты в колени, голова втянута в плечи — могла показаться задумчивой. Прислушиваясь к ночному дыханию леса и вздохам огня, он выкуривал последнюю цигарку, потом заворачивался в одеяло и мгновенно засыпал столь крепким сном, что его можно назвать мертвым.
Иногда среди ночи поднимался порывистый ветер, сотрясавший легкие стены барака и ветви распростершегося над ним бука; скрежет веток по шиферу будил Абеля, он вставал и выходил взглянуть, что творится снаружи; помимо воли его захватывал этот мощный шум, придававший ночи величие океанской необозримости; едва он открывал дверь, в лицо ему ударяла, словно брызги в люк корабля, пронизывающая сырость леса, которую этот смоляной ветер вздымал в преддверии дождя.
В такие ночи небо бороздили бесчисленные тучи; они шли с юга и брали приступом горы, в их разрывах показывалась луна, она словно шла впереди этой молчаливой кавалькады, перескакивая из одного разрыва в другой посреди неба, черного, как воды ночного озера. Этот вздымавшийся морской прилив предвещал горному району дождь на многие дни, а то и недели, приближал зиму куда вернее, чем сухой холод, который зачастую сулил хорошую погоду до самого конца года.
Абелю не претила работа среди мокрой листвы и туманов, окутывавших все окрест, так что видимость ограничивалась всего какими-нибудь метрами. Эти дожди не походили на весенние ливни или на те, которые проливаются в начале осени, когда выходят из берегов потоки, размывают склоны, разрушают дороги, исхлестывают стены, барабанят в окна и так затопляют окрестность, что и самые упорные принуждены укрываться у своих очагов; теперь же лес медленно набухает, пронизанный моросью, не более плотной, чем туман; Абелю даже приятно было ее вдыхать, когда от каждого удара его топора дерево над его головой обрушивало со своих веток волнистые струи. Дождливыми вечерами, когда темнота наступает раньше, Абель спускался в Маё, чтобы пополнить запас провианта на целую неделю вперед; несмотря на относительный комфорт, который ждал его дома, эти возвращения к тому, что в его представлении являлось цивилизованной жизнью, отнюдь не доставляли ему удовольствия; и, невзирая на уговоры матери, он спозаранку отправлялся обратно в лес, запасшись хлебом, сыром, свежесваренным супом и шипучим вином; даже одной ночи, проведенной в нормальном доме, было достаточно, чтобы он остро почувствовал, как не хватает ему свежего воздуха, который он жадно вдыхал, пустившись в обратный путь.