Шрифт:
Конечно, здравый смысл требует принимать положение о «сконструированности» социальной идентичности с известными оговорками. Как указывает Лэйтин, «социальная солидарность строится на реальном фундаменте»: «Определяя собственную идентичность, люди бывают ограничены своими генами, своим внешним обликом, своей историей, хотя и не являются их узниками»{14}. Если обратиться к советским примерам, — образованный горожанин, не имеющий деревенских корней, вряд ли сумел бы сконструировать себе идентичность «бедного крестьянина», зато сельский житель, чья семья, пусть в настоящий момент и бедная, принадлежала к духовному сословию или процветала когда-нибудь в прошлом, вполне мог получить от своих врагов ярлык «кулака».
Харре рассматривает два направления формирования идентичности: конструирование социальной идентичности, означающее отождествление себя с некой группой или категорией, и конструирование персональной идентичности, имеющее целью установить степень своей особости внутри категории. Первое, по его словам, является «главной задачей» для «маргиналов», которые изначально не имеют ясного социального положения и нуждаются в том, чтобы «слиться… с каким-нибудь фоном… приобрести защитную окраску». Второе — для людей, твердо стоящих на своем месте, «тех, у кого слишком много социальной идентичности, кто родился в лоне семьи, класса или нации, слишком детально задающих им способ социального бытия». Для них «проблема — выделиться из толпы», выработать сознание своей особости{15}. Психологов, лукаво замечает Харре, в основном интересует социальная идентичность, потому что они «сами в той или иной степени маргиналы». А как насчет революционных переворотов, когда происходит массовая дестабилизация социальной идентичности? Мне кажется, к таким условиям концепция Харре особенно подходит. В более широком смысле можно сказать, что социал-конструкционистский подход к истории дает наибольшие дивиденды в ситуации, когда огромное множество людей, лишившись социальных «руля и ветрил» (например, во время революции), испытывают величайшую потребность найти социальную категорию, к которой они могли бы прибиться.
Еще один способ рассматривать те же вопросы — обратить внимание на поведение людей, разыгрывающих (как актеры перед публикой) присвоенные себе роли и характеры (социальную и персональную идентичность) [10] . Это лейтмотив работ Ирвинга Гофмана, начиная с «Презентации себя в повседневной жизни» и далее: «Фреймовый анализ», «Клеймо» и пр. Гофман сделал большое дело, показав, что такое разыгрывание ролей — универсальное явление, не имеющее ничего общего с мошенничеством, т. е. развив шекспировское: «Весь мир — театр» {16} . Говоря словами Роберта Эзры Парка, цитируемыми Гофманом: «Вероятно, это не просто историческая случайность, что первое значение слова “личность” — “маска” [11] . Скорее, это признание того факта, что все всегда и всюду более или менее сознательно играют какую-то роль… В этих ролях мы узнаем друг друга; в этих ролях мы узнаем себя. В некотором смысле, поскольку маска показывает то представление о нас, которое сложилось у нас самих (роли, в которые мы стремимся вжиться), эта маска — наиболее истинное наше “Я”, “Я”, каким мы хотим быть. В конечном счете наше представление о собственной роли становится нашей второй натурой и неотъемлемой частью нашей личности» {17} . Таким образом, подчеркивает Гофман, нет четкой грани между «циничными» спектаклями (когда «индивид не верит своей игре и в конечном счете не заботится о том, верит ли ей аудитория») и «искренними» (когда актер «полностью находится под впечатлением от собственного исполнения») {18} . Фактически спектакль может начаться как «циничный» и под конец превратиться в «искренний» (по мнению Парка), или наоборот (если что-то поколеблет уверенность исполнителя, что личность, которую он представляет, «истинная»).
10
Отметим, что приведенные ниже рассуждения о спектакле (performance) не связаны с понятием перформативности, сформулированным в 1960-е гг. философом-лингвистом Дж. Л. Остином (он главным образом рассматривал речевой акт, который совершает нечто, — например, когда священник объявляет венчающуюся пару мужем и женой) и позднее развивавшимся в рамках гендерной теории в некоторых сомнительных исследованиях (см., напр.: Performativity and Performance / eds. A. Parker, E. Kosofsky Sedgwick. London, 1995).
11
Англ. «person». Наиболее близкий русский эквивалент в данном значении, наверное, «личина». — Прим. пер.
Разумеется, к гофмановскому тезису о повсеместной драматической саморепрезентации можно добавить оговорку в духе Харре: она, если можно так выразиться, более универсальна для некоторых людей и в некоторых обществах; маргиналы больше склонны к ней (и, несомненно, больше в ней заинтересованы){19}. Революционное российское (советское) общество, с его неустанным беспокойством по поводу классовой и политической идентичности и богатым набором практик маскировки и разоблачения, — именно такой случай. Осознание театральности жизни было не только широко распространено среди населения, но и проникло в официальный дискурс. Театральная метафора маски в 1920-1930-е гг. постоянно использовалась во всех уголках страны, и те же годы стали периодом расцвета особой формы политического театра — показательных процессов{20}. Образы театра, сценической игры появлялись в самых неожиданных контекстах, например, когда кто-нибудь эзоповым языком заводил речь о голоде 1932-1933 гг. (официально его не признавали): в газетах и бюрократических документах говорилось, что крестьяне «инсценируют» голод, «агитируют», моря себя голодом, нищие «выдают себя за разоренных колхозников»{21}.
Метафора спектакля не всегда употреблялась в отрицательном смысле. Сталина интересовало умение перевоплощаться, способность актера «стать» персонажем, которого он играет{22}. Глагол «стать» играл центральную роль в дискурсе социалистического реализма 1930-х гг.{23} Если перед обществом стояла задача стать социалистическим, а значит, совершить трансформацию самой своей сути, то задачей индивида было стать культурным человеком, т. е. трансформировать не столько суть, сколько поведение — все равно что выучить роль. Вряд ли будет большой натяжкой предположение, что постоянные призывы «учиться», «воспитывать», «овладевать культурой» в 1930-е гг. составляли часть дискурса спектакля — самого главного для довоенного сталинизма.
Формирование «документального Я» в советском быту [12]
Харре предлагает понятие «документальное Я» — данные и рассказы о человеке, его история, документированная в бюрократических бумагах, в досье, помеченных его именем. Это понятие может помочь в осмыслении проблем советской идентичности {24} . [13] Подобные досье обычно содержат автобиографии, заявления о приеме на работу, характеристики, копии свидетельств о рождении и браке, сведения о судимостях. «Поскольку большинство бумажных битв влечет за собой некую оценку личности с моральной точки зрения, судьба документов того или иного лица может играть огромную роль в его жизни, — пишет Харре. — Хотя у человека только одно реальное “Я”, его может сопровождать по жизни бесконечная толпа документальных “Я”, каждое из которых представляет какой-то аспект его личности, определенный соответствующим делопроизводителем» {25} . Эта мысль особенно верна в отношении советского общества (и других обществ советского типа), где, говоря словами румынского политического узника Герберта Зильбера, «первой и величайшей отраслью социалистической индустрии было производство досье»: «В социалистическом блоке люди и вещи существуют только в виде своих досье. Вся наша жизнь находится в руках тех, кто владеет досье, и строится теми, кто их составляет. Реальные люди — не более чем отражение своих досье» {26} .
12
Обращаю внимание читателя на то, что, хотя явления и процессы, кратко описанные здесь, подробно рассматриваются в дальнейшем, я не пользуюсь в других главах понятием «документальное Я», поскольку еще не встречала его, когда писала эти главы.
13
Категория, предложенная Харре, в последнее время значительно расширилась с появлением интернетных «документальных Я», т. е. подборок документов, которые можно получить в Интернете, задав чье-то имя и запустив программу поиска (их объем растет день ото дня).
Составление досье с первых лет было главным проектом Советского государства. На протяжении 1920-х гг. старательно собиралась социальная статистика, особенно такая, которая освещала «социальный состав» или «классовый состав» различных учреждений и групп населения. Эта статистика по сути представляла собой коллективный портрет «документальных Я»: она показывала, строго говоря, не количество бывших рабочих среди членов партии, а сколько из них считалось таковыми по документам. Цель столь интенсивной статистической работы можно определить в широком понимании как наблюдение и контроль за населением, хотя подтекст этих анахроничных терминов способен порой ввести в заблуждение{27}. Статистики, собиравшие данные в 1920-е гг. (многие из них были марксистами, но не большевиками), полагали, что участвуют в научном проекте. Стремление дать правительству четкое представление о населении страны путем создания и группирования «документальных Я» расценивалось как чрезвычайно прогрессивное{28}. Когда режим в 1930-е гг. практически прекратил систематизировать и анализировать данные, продолжая собирать их только в целях индивидуального надзора и внутренней безопасности, партийные интеллектуалы, несомненно, увидели в этом шаг назад.
Советские «документальные Я» обитали в личных делах, которые заводились на всех наемных работников, членов профсоюзов, партии и комсомола; в анкетах, содержавших ключевой классификационный вопрос о «социальном положении», которые приходилось заполнять по самым разным поводам; в автобиографиях, подшивавшихся в личное дело вместе с анкетой; во внутренних паспортах (их ввели в 1933 г.), где имелись графы «национальность» и «социальное положение»; а также в папках с «компроматом» на членов партии, полученным благодаря доносам, и в объемистых делах, которые органы внутренних дел заводили на отдельных людей, состоящих у них под надзором. В СССР сталинской поры «темные пятна» или подозрительные тени, почти неизбежные в личном деле любого человека, могли благополучно остаться там незамеченными на годы или даже навсегда, но при этом постоянно существовала вероятность, что в какой-то момент их извлекут на свет в качестве изобличающей улики.