Шрифт:
— Ты купила карамель? — спросила Анна.
Лора кивнула и подняла руку с сумкой.
— Дай сюда, — сказала Анна и протянула руку.
Лора покачала головой и спрятала руку с бумажным мешочком за спину. Озадаченная Анна двинулась в кресле вокруг стола к девочке, которая, дождавшись мать, быстро перебежала к противоположной стороне стола так, чтобы он их снова разделял.
— Что за ерунда? — спросила Анна. Вместо ответа Лора сунула в рот еще одну конфетку.
— Лора! — потребовала Анна. — Отдай мне мои конфеты! — Она ухватилась за колеса своего кресла и начала вращать их вперед. Она покатилась вокруг стола за девочкой, которая легко ускользала от погони. Три раза объехала Анна вокруг стола, пытаясь настичь беглянку, смотревшую на нее суженными глазами. Наконец, она остановилась утомленная. По-прежнему отделенная от нее столом, Лора запихивала в рот конфеты и усиленно их жевала.
— Лора, — задыхалась Анна, — что на тебя нашло? Зачем ты это делаешь?
Лора вытащила из-за спины пакет и дразняще протянула его через стол.
— Иди и возьми, — сказала она, тяжело дыша, — если тебе так нужно. — Она триумфально потрясла мешочком. — Смотри, уже почти ничего не осталось. Так что быстрее.
Внутри, в самой глубине ее существа, прыгало пламя. Огонь возбуждения согревал ее, наполняя ее тело чувством власти, и все сильнее разгорался в ее душе. Она безумно смеялась, кричала, танцевала. Вкус шоколада во рту одурманивал ее.
Ее мать всхлипнула.
— Отдай мне мою карамель... Пожалуйста, Лора.
Лора высоко подняла пакет.
— Иди и возьми! — прокричала она и попятилась спиной в переднюю.
Анна снова начала вращать колеса, пытаясь ее преследовать. Когда Анна достигла спальни, Лора была уже у двери. Дождавшись, пока мать подъехала поближе, она выпорхнула за дверь, с треском захлопнув ее за собой.
Опершись на перила, Лора слушала, как Анна кулаками барабанила по деревянной двери и рыдала в гневе и отчаянии. Дикое возбуждение нарастало в ней. Почти не сознавая, что она делает, она запихнула оставшиеся конфеты в рот. Из глубины ее существа по всему телу прокатилась волна смеха и вырвалась в припадке безумного веселья, несмотря на то, что Лора пыталась ее остановить. Звук безрадостного ликования взорвал тишину подъезда, многократно отразившись эхом от потолка — это было то самое эхо, которое впоследствии вместе со звуком шагов и дождя преследовало Лору в ее снах...
Недели, последовавшие за этими двумя напряженными часами, были очень трудными для Лоры. По мере того, как она старалась пробиться сквозь окрашенные чувством вины воспоминания, вытеснение которых было теперь устранено, ее самоуважение, и так никогда не поднимавшееся слишком высоко, падало все ниже и ниже. С горьким чувством она рассказывала вереницу отвратительных историй о своем мучительном прошлом, не скрывая ни от себя (ни от меня) ни малейшей детали. Стремясь признаться во всем, она выводила на свет все свои низкие поступки — по отношению к семье, друзьям, учителям, коллегам — на протяжении всех этих лет. Под влиянием нового, но еще не утвердившегося до конца видения, стиль ее общения со мной изменился. Она больше не чувствовала необходимости изливать на меня язвительность своей ненависти и презрения, поносить мир и меня за то, что ее недостаточно любили. Теперь она явно перегибала палку в другую сторону: все казались ей очень милыми, терпимыми; она не заслуживала доброго мнения о себе ни от кого, в особенности от меня.
Под стать своему новому настроению Лора изменила также стиль своей жизни. Она стала чрезмерно аскетичной в одежде, прибегла к строгой диете, бросила курить, отказалась от алкоголя, косметики, танцевальных вечеров и других развлечений. Решение отказаться от новой для нее радости полового общения с ее новым любовником, Беном, было для нее очень трудным, но, сжав губы, она решительно сообщила ему о своем новом намерении и не нарушила своего слова.
В свою очередь я на протяжении этих недель признания и искупительного раскаяния по-прежнему не обнаруживал своих мыслей и чувств по отношению к происходящему, сохраняя установку на вседозволенность. Я никак не комментировал ни «грехов», припоминаемых Лорой, ни тех мер, к которым она прибегала, чтобы искупить их. Вместо этого, выслушивая ее рассказы, я старался переформулировать ее невроз в терминах динамической информации, которой я располагал в тот момент. Разумеется, я видел, что сдвиг в анализируемом содержании, в поведении был всего лишь вариантом старой модели, но выполненным осознанно. В основе своей Лора по-прежнему была Лорой. То, что она стремилась теперь разрушить саму себя и свои отношения с людьми более продуманным и очевидным способом; то, что оружие, направленное ею теперь против себя, превозносилось (по крайней мере, миром, начинающимся за дверью аналитического кабинета) как высокая ценность, ни на йоту не изменило того фундаментального факта, что ядро ее невроза, несмотря на всю проведенную работу, осталось нетронутым. Коротко говоря, Лора по-прежнему испытывала глубинную тревогу, ее по-прежнему мучили таинственные желания, смысл которых оставался неясным.
Ни она сама, ни ее друзья так не думали. Можно сказать, они были поражены тем, что они называли «прогрессом». Более того, до меня даже дошли слухи, что моя репутация в Балтиморе — небольшом городе, где визит к психоаналитику всегда становится популярной темой на вечеринках, — взмыла высоко вверх. И действительно, для рядового наблюдателя могло показаться, что Лора пошла на поправку. Если прибегнуть к жаргону людей, поднаторевших в психоанализе, она начала «приспосабливаться». Ее строгая диета, аскетичность ее поведения и одежды, ее отказ от плотских радостей и развлечений, ее взвешенность и приверженность «серьезным» занятиям и прежде всего ее «добрые» отношения с потенциальным мужем Беном (без секса — слова, произносившиеся шепотом) — все это было принято как признаки далеко идущих и устойчивых изменений в ее личности, которыми она была обязана «чуду» психоанализа. Те, с кем она общалась в этот период, разумеется, никогда не стремились проникнуть под маску ее личности. Поскольку она больше не расстраивала их сборища демонстрацией своей «стервозности», поскольку она больше никому не навязывала своих проблем и не звала никого на помощь в минуты отчаяния, их совесть была теперь спокойна относительно нее. Коротко говоря, никто не дал себе труда разобраться в сути дела; именно потому, что Лора перестала беспокоить кого-либо и стала таить свою беду в себе, именно потому, что в глазах окружающих ее людей она представляла собой пассивный идеал массы, который каждый из них отчаянно, но бесплодно искал, именно поэтому на всех произвел такое впечатление «новый образ», который Лора надела на себя.
Но мы знали — Лора и я, что битва еще не окончена, ибо только нам было известно, что происходило за закрытыми дверями с номером 907 в Лэтроуб Билдинге. В этой комнате все маски сбрасывались долой: может быть, они снимались, потому что здесь они не могли скрыть правды, а может быть, этому помогала мягкая убеждающая сила самоисследования и достигнутого видения. Первое из этих объяснений она приняла значительно менее охотно: явная маска самоуничижения.
Наконец, пришло время, когда-настала необходимость остановить ежедневные mea culpa [36] Лоры, остановить марафон признаний, начавшийся на второй год нашей работы. Три фактора повлияли на мое решение помешать ей двигаться путем, по которому пошел психоанализ. Первый и наиболее важный — это понимание опасности, связанной с такой программой бесконечного саморазоблачения. По мере того, как она искала все новые свидетельства своей вины, становилось очевидно, что чудовищность ее поведения в прошлом сокрушает ее. Как бы она ни старалась, я видел, что она никогда не сможет успокоить свою совесть теми актами самобичевания, которые она непрерывно и изобретательно выискивала; я уже начал опасаться результата этой затянувшейся гонки раскаяния и искупления. Она могла привести к полнейшему бессилию ее «Я», к дальнейшему падению ее самоуважения. И я даже не берусь предположить, до чего это могло довести.
36
mea culpa — моя вина (лат.). — Прим. перев.
Вторая причина, не менее важная, по которой необходимо было отвратить Лору от избранного ею способа исповедоваться, заключалась в том, что это было непродуктивно в смысле терапии. Как я уже сказал, этот психический гамбит самоотрицания всего лишь заменил один набор невротических симптомов другим, но не затронул основную патологическую структуру. Более того, он обеспечивал точно такое же невротическое удовлетворение, которого она достигала с помощью старой техники. Та мука, от которой она страдала и которая была создана ею же самой, была своего рода эквивалентом жалости к себе, прежде вызываемой неприятием других, причем последнего она сама добивалась. И хотя ненависть, враждебность и агрессивное презрение больше не находили внешнего выражения в ее поведении, изменилось лишь направление, в котором эти негативные элементы находили свою разрядку: сами же они не исчезли.