Шрифт:
Как же надо было ненавидеть Россию, свою родную мать, чтобы собрать в одно стихотворение все наиболее грязное и мерзкое, да и не просто собрать, а клеветнически преувеличить и даже выдумать и преподнести нам эту вонючую жижу, чтобы мы ее нюхали. Вот вы, хозяин стола, — грузин. Возможно ли, чтобы грузинский поэт написал бы нечто столь же омерзительное о прошлом своей страны? Только мы, самоеды и предатели, мало того, что способны написать такое, способны еще и восхищаться этой гадостью сорок лет спустя после ее написания! Меня уже понесло, и надо было сворачивать на тост.
— Есть табу. Есть запретные вещи. Нельзя взрослому мужчине подглядывать, как раздевается мать. Вот он раздвинул занавеску и в щелочку подглядел: «Гы-гы, сиськи висят!» И снова щелочку закрыл, и ничего словно бы не случилось. Нет, случилось! Он переступил запретную грань. В душе своей. Из человека он превратился в хама. А я нарисую и еще более трагическую ситуацию. Представим себе, что разбойники под угрозой оружия и смерти заставили взрослого мужчину изнасиловать собственную мать. Их было несколько сыновей. Один, хоть наставлены пистолеты и приставлены ножи к горлу, бросился на разбойников и тотчас погиб. Что ж, были у России и такие сыновья! Другой покорился и совершил насилие. Третий хоть сам и не насильник, но смотрел, как насильничает его брат, и не пошевелился, потому что у горла нож — нож. И вот они оба остались живы. Но жалка их участь и страшна их жизнь. И что же теперь с них спрашивать? Они теперь могут все. После насилия над собственной матерью что для них осталось святого? Что для них насилие над чужой женщиной? Или вообще над другим человеком? Жечь, убивать, мучить, предавать, доносить — все пожалуйста! А уж глумиться на словах — про это и говорить нечего.
Вы можете не поддержать меня в этом тосте, но я хочу выпить за настоящие сыновний чувства, за настоящее сыновнее мужество, которое в крайнем случае предпочитает смерть покорности и позору. Я рад провозгласить этот тост на древней грузинской земле, которую всегда отличало рыцарство, мужество, доблесть. Я рад произнести этот тост в доме замечательного грузина, нашего хлебосольного хозяина. Ваша!
Другой раз был случай, когда Безыменский читал в Доме литераторов в малом зале свою новую поэму. И когда прозвучали вдруг чудовищные строки о том, что храм Христа Спасителя вскочил на теле Москвы, как белый волдырь, я немедленно поднялся и демонстративно покинул зал, неторопливо идя по проходу, а потом громыхнул дверью сзади себя.
Всякий разговор мог быть для меня теперь чреват острой критической ситуацией, неожиданной вспышкой.
Кто-то в разговоре о Шаляпине (восхищались, конечно, его искусством, вспоминали разные забавные анекдоты из его биографии) решил тихонько сбить наш пафос и, что называется, в бочку меда добавить ложку дегтя. А там ведь, глядишь, и вся бочка окажется с душком.
— А вот был случай. Еще до отъезда Шаляпина в эмиграцию. Пригласили его дать концерт для детдомовцев, а он по своим правилам, что бесплатно поют только птицы, потребовал гонорар соболями. С детей — соболя! У детей отбирать соболя!
Все сконфузились за великого артиста, сникли.
— А вы как считаете?
Это уже вопрос прямо ко мне. Может быть, начались уже и провокации, ибо от разговора к разговору шорох пошел по Москве о том, что Владимир Алексеевич загибает временами куда-то не туда.
— А что мне считать? Это вы наивно считаете, что соболя пошли бы на шапки детдомовцам. Как вы думаете, видели детдомовцы этих соболей до шаляпинского концерта? А после концерта увидели бы? Зачем же заниматься демагогией, будто Шаляпин хотел отобрать соболей у детишек. Детишки как ели пшенную кашу, так и продолжали бы ее есть. Соболя же эти, незаконно отобранные, по крайней мере попали в хорошие руки.
— Но детдомовцы…
— А откуда взялись детдомовцы? Как это благородно: Дзержинскому поручили заняться детдомовцами. Но почему раньше в России не было детдомовцев? Да потому, что они возникли в результате деятельности того же Дзержинского. Эти сироты были детьми жертв гражданской войны и первых послереволюционных лет. Слишком много было убито взрослого русского населения, вот и появились детдомовцы. Ах, как благородно, истребив отцов и матерей, дать их детям миску жидкой пшенной кашки!
— Но все же убежал Шаляпин за границу, не остался с народом. Что ни говори, а вроде предательство.
— Милые, забываем же обстановку. Представьте себе — Шаляпин, Бунин, Куприн, Рахманинов. Любят Россию, Москву, Петербург, родные, дорогие сердцу места. И вдруг: Воскресенская площадь в Москве становится площадью Свердлова, Дворцовая площадь в Петербурге — имени Урицкого, Невского проспекта уже более нет (это потом ему возвратили название), да и самого Петрограда.
По всей стране высыпали поселки и фабрики Володарского и Розы Люксембург. Разве не побежишь? [75]
75
Недавно по случаю юбилея Мордвинова показывали фильм о Котовском. И вот эпизод. Котовский занял Одессу. А в Одессе в это время в оперном театре идет концерт. Красный комбриг выходит на сцену и командует публике: «Встать!» Публика (дамы и господа) в недоумении. «Встать!» — повторно звучит команда. Все нехотя встают. Это кто же, скажите, занял Одессу? По-моему, насильник и хам. В то время как раз Бунин мог с Верой Николаевной или с другой женщиной оказаться в концерте. И каково ему подчиняться и вставать при даме? И каково ему пережить, что и его дама вынуждена вставать по идиотской команде Котовского? И после этого, из такой-то обстановки, не бежать за границу?
После этих разговоров дома, ночью, наедине с самим собой посасывало в области сердца и была как бы подвешенность в пустоте над бездной, колебание почвы под ногами, сыпучесть песка, болотная зыбкость и ощущение, что что-то делается не то и не так.
Но приходил день, множество дел и хлопот оттесняли назад ночные тревоги, и я опять встречался с друзьями, знакомыми и писателями, опять начинались разговоры и споры.
Иногда я сталкивался с людьми, которые сразу же, с первых слов уходили от разговоров и замыкались в скорлупу, пробить которую было невозможно ничем. Иногда я наталкивался на яростный отпор, впрочем, редко, может быть, потому, что заранее знаешь ведь, с кем не надо, не надо пытаться говорить. Хоть и сейчас убежден, что если человек по крови, по национальности русский, то все равно рано или поздно можно докопаться до живого зернышка, погребенного в мусоре внушения, ложных представлений, в ледяной смерзшейся глыбе, в этаком оковалке замороженного дерьма, который носит он в себе на месте живой и теплой души. Нет, верю и сейчас, что зернышко все равно есть даже и у самых, казалось бы, безнадежных, про которых мы с Кириллом и Лизой говорили только одно слово — мертвяги.