Крелин Юлий Зусманович
Шрифт:
Жадкевич не жаждал подвигов, хоть и был подвижником. Подвижником, но не святым. Святой безгрешен. Он же был человек, а без греха нет человека. Согрешив, он не таился. И сколько бы мы ни просили умолчать, он нам обещал – и тотчас же начинал всем рассказывать, как плохо он поступил, как он ошибся, какой он слабый хирург и плохой человек… После каждой неудачи или несчастья Жадкевич, незадолго до того в спокойный период бросивший курить, вновь хватал сигарету (в отличие от Марка Твена, который сотни раз бросал курить). И начинались в те дни стенания, заявления о том, что пора переходить в поликлинику, уверения в том, что он уже наоперировался, пора угомониться – и очередное несчастье знак тому.
Но без неудач и несчастий хирургической биографии не бывает, ибо человеческий организм, с первого дня своего появления на свет, движется вперед, к своей смерти. И преграды, которые строит медицина беспрестанно, все равно преодолеваются непобедимой природой.
Разбирая с коллегами несчастный случай, Жадкевич говорил о своих ошибках и все искал их. И тот, кто рядом с ним делал разборы, поневоле, соответственно создавшейся атмосфере, начинал искать свои ошибки – даже если первоначально был настроен на самооправдание. А что может быть продуктивнее поиска своих ошибок? Пусть сторонний наблюдатель ищет твои успехи. Чужие недостатки легко ругать. Понять труднее. Увидев ошибку хирурга, работающего рядом – будь то начальник или подчиненный, – он сначала молча норовил исправить ее, а потом (если удалось исправить) долго пиявил, язвил провинившегося, находя иронические слова или обидные сравнения, уничижал, уничтожал, порой не знал удержу. Потом спохватывался и долго извинялся. Чем ближе ему был человек, тем больше тому доставалось. Тех, к кому относился плохо, ругал меньше, уж если только сорвется.
Нет, не был он святым – бывали и злые срывы. Однажды какая-то вальяжная комиссия из высоких инстанций ходила по отделениям и на каждом шагу обнаруживала дефекты, которые никак не были связаны с работой главного врача или заведующих отделениями. Не помню точно, но, скажем, плохое белье, плохого металла ложки (одно время начальство очень рассердилось на алюминиевые ложки, начисто пренебрегая мечтательными снами Веры Павловны), не так устроена перевязочная… Жадкевич шел рядом, долго молча слушал, постепенно дыхание его становилось глубже, громче, глаза мутнели, и в конце концов объявил он им – «ясновельможные представители, по-видимому, принимают нашу больницу за клинику в Хьюстоне», предложил им поехать лечиться туда и, не дожидаясь конца барственного прохода, покинул комиссию. Что и говорить – досталось тогда главному врачу. И в акте отметили непорядок, и выговор дали, и долго еще в докладах поминали санитарные неурядицы нашей больницы. Администрация больницы терпела. Его было за что терпеть.
А как-то представитель районного руководства то ли занятие проводил, то ли лекцию читал. По окончании вызвал слушателей на откровенный разговор: «Ну что, товарищи, скажите – мы ведь среди своих: дают пользу такие занятия?» Никто не успел удержать Жадкевича: «Нет, конечно. Все это мы и в газетах читаем. Никакой в этих занятиях новой информации. А кто хочет, и так разберется как надо». Его терпела и администрация района. Понимали, что все равно он – украшение района. Было за что терпеть.
А время шло. «Семь дней – сняты швы» накапливались тысячами.
Он уже болел, но никто этого не знал, и сам он в том числе. Теперь, задним числом, мы понимаем, что болезнь начинала разрушать его. В ординаторскую вошел родственник выписывающегося больного и с какими-то тривиальными словами о том, что необходимо выпить за здоровье бывшего пациента, в качестве «памятного сувенира» «сложил к ногам хирурга» бутылку коньяка. Срыв был мгновенный, грубый… Ногой он отшвырнул бутылку к двери. Порой больным нужны странные акции, ставящие точки в болезнях. (Странным состоянием нашего здравоохранения, низкими зарплатами, коньячными подношениями, благодарностями равно унижены и больные и врачи. Адекватные труду оплаты поставили бы на место и честь и достоинство медиков и пациентов. Моральная инфляция оплаты неминуемо должна привести к общей инфляции.) Но после он и сам не одобрил себя.
Он много делал людям хорошего не только профессионально. Хотя профессия наша удобна: если выполняешь то, что обязался по долгу службы, по велению Гиппократа, – ты уже и хороший, и нужный. «Хороший» он был не от живота, как говорится, не от нутра, хотя и такое бывало, а по здравомыслию, от головы, от разума. Хорошее он делал сознательно. Не побоюсь сказать – расчетливо. И это, наверное, важнее и ценнее. И еще любил садистически ответить добром на зло. Он просто был умнее всех нас, живущих рядом с ним.
Помню четвертьвековой давности первые в нашей больнице реанимационные эпизоды. Простодушным «оживлением» называлось сложное действо, ныне именуемое реанимацией, и читали мы о нем полумифические рассказы в журналах и газетах. Только входило в медицинский быт понятие «клиническая смерть». У смерти тогда были разные определения: трагическая, безвременная, скоропостижная. В медицине смерть была только смерть. У смерти не было стадий. Мы еще не разделяли смерть на клиническую и биологическую.
Сколько скоропостижных смертей повергло нас в бездействие! Мише трудно было бездействовать. Ему не надо было напоминать: «Не проходите мимо». Он не проходил мимо, если хулиган приставал к слабому. Уже больной, зная, что рак почти начисто съел его силы, держась от слабости за перила на лестнице своего подъезда, он был первым, а может, единственным, кто откликнулся на призыв женщины, отбивающейся от хулигана. Хулиганы, как правило, быстро сдаются. А может, того напугал высокий рост? Откуда было знать дурному проходимцу, что смертельный недуг сожрал почти все силы защитника слабых. Дух победил.