Шрифт:
Жильцы мхатовского дома учились гасить зажигательные бомбы. «Милая, милая Ольга Леонардовна, в которую я был влюблен еще в юности, следя за ее игрой в „Вишневом саде“, которой я приносил своего только что сделанного „Онегина“, — и она участвует в обороне Москвы…».
Ими нельзя было не восхищаться, этими удивительными стариками Художественного театра. Они сдали физически, они могли почти не выходить из дома, как Вишневский, но именно они сохраняли спокойствие и достоинство в обстоятельствах, других ввергающих в панику. О. Л. Книппер-Чехова объясняла новичкам в бомбоубежище: «Зажигательную бомбу надо брать за задушку и выбрасывать за окошко в песок. Это очень просто». Очень просто — как на репетиции у Станиславского.
Вообще, оглядываясь на старых знакомых, в эти дни можно было многое понять о русской интеллигенции, о том, почему такой духовностью было отмечено русское искусство и что означало для его лучших представителей слово — долг.
В начале августа старые мхатовцы решением правительства были отправлены на восток. Вишневские за один день собрались, уехали. Яхонтов и Попова завесили окна, посидели молча, «как два оставленных Фирса». Заперли дом, под мелким моросящим дождем пошли на станцию. С этим отъездом что-то кончалось, они чувствовали.
В начале октября 1941 года Яхонтов с бригадой артистов был послан на фронт. Там, под Вязьмой, его случайно встретил писатель Даниил Данин.
«Я в обмотках, в короткой шинельке, все вокруг такие же, вхожу в избу, и вдруг вижу странную фигуру — в шубе, воротник шалью. Я не поверил своим глазам, но он вдруг закричал: „Даня! Я узнал вас по голосу!“ — и пошел на меня, раскинув руки. Он производил впечатление человека, который не понимает, куда попал. Было не до концертов, не до стихов. Он спасся от окружения случайно — предложили ждать автобуса, и он не поехал в открытом грузовике. Кто поехал, потом выбирались к партизанам».
Вернувшись в Москву, Яхонтов рассказывал о своей поездке немногословно, «как-то глядя внутрь себя». Когда в сводке сообщили, что 7 октября оставлена Вязьма, сказал: «Вот там мы и были».
В середине октября группе ведущих работников искусств было приказано покинуть Москву. После двухнедельной дороги Яхонтов и Попова оказались во Фрунзе. На эту тяжелую осень у Яхонтова пришелся второй (после 1936 года) приступ тяжелой душевной депрессии — это заметили лишь самые близкие. Но ни в Москве, ни во Фрунзе было не до врачей.
Во Фрунзе опять почти ежедневные выступления — по радио, в госпиталях. Перед микрофоном он читал очерки Эренбурга, Берггольц, Соболева, Симонова, стихи Твардовского, Щипачева, Антокольского. Чаще учил наизусть и успевал подготовиться, удивляя такими темпами работы сотрудников местного радио. Гораздо реже читал прямо с листа.
Во Фрунзе они с Поповой сели за книгу. Перед отъездом, разбирая вещи, они впервые обнаружили у себя, что называется, «архив». Бумаги неумело отобрали и спрятали в подаренный соседом цинковый бак для белья. Казалось, что так сохраннее. Бак носили с собой в убежище. Однажды, остановившись на лестнице и опустив свою ношу, Яхонтов сказал Юреневой: «В этом сейфе, Верочка, наша будущая книга». Во Фрунзе архив разобрали и принялись обдумывать, как и о чем необходимо рассказать. Сначала решили писать «на два голоса» — главу от его имени, главу от ее. Таким остался первый вариант книги, которая много раз меняла названия и уже без Яхонтова была названа: «Театр одного актера». Бумаги не было, писали на обороте инструкций по противовоздушной обороне и каких-то объявлений на киргизском языке, на канцелярских бланках и обложках школьных тетрадей. Невероятно, но с той же целью использовались листы собственных композиций. Страницы иных только так и уцелели.
Работа над книгой довольно скоро прервалась — при первой возможности весной 1942 года Яхонтов вернулся в Москву, а вскоре послал вызов и Поповой.
Москва встретила нетопленным домом, голодным бытом, но это был родной город, в котором работать можно было где угодно. А на особые пайки или удобства Яхонтов никогда не претендовал.
P. С. Ширвиндт, тогда заведовавшая художественно-репертуарной частью филармонии, рассказывает, как она навестила Яхонтова в те дни.
«Комната на седьмом этаже мрачноватая, неуютная. В Москве голодно, холодно. Придя к Яхонтову под вечер, я застала его лежащим на железной койке, укрытым зимним пальто.
— Володя, вы нездоровы?
— Нет, нисколько. Вот, читаю Чехова вместо ужина. Знаете, Чехов совершенно замечательный писатель. Я как-то по-новому воспринимаю его сейчас. Вообще, это необычайно приятно — воспринимать заново давно известное. Как хорошо, что мне это дано! Так же было перед войной — я вдруг открыл для себя Некрасова. Помните его „Соловьи“?
— А есть ли, мама, для людей Такие рощицы на свете? — Нет, мест таких, без податей И без рекрутчины нет, дети. А если б были для людей Такие рощи и полянки, Все на руках своих детей Туда бы отнесли крестьянки…—какая прелесть, правда?
И тут же вскочил:
— Я материалист, материалист, материалист! Есть и материальная пища! Сейчас, Раисочка, я буду вас угощать, — и выбежал из комнаты… В те же дни войны он читал новую композицию группе гостей у себя дома. Окончив чтение, с детской радостью вывалил на стол весь свой месячный паек, счастливый, что может всех накормить, совершенно не заботясь о том, что будет завтра… Теперь он ворвался, что-то напевая, с кастрюлькой в руках, обернутой в какой-то обрывок полотенца, изогнулся, изображая официанта: