Шрифт:
Есть печаль в любом конце, в любом уходе. А в том, что уходит любимая жена, обожаемая сыном мать, — особая боль и особая горечь. Отец с годами переживет боль, найдет свое объяснение и даже оправдание бегству красавицы и женится вновь — на бывшей горничной протоиерейского дома, к которой привык, как к няне. А сына никогда не покинет чувство потери тепла и красоты, а вместе с тем и веры в то, что это тепло может быть долгим и постоянным. Чувство неверия, недоверия поселится в нем, и он укрепит его в себе, перенесет на отношения с окружающими, отчего не сделается ни сильнее, ни защищеннее.
Отец вывез Наталью Ильиничну Крыжановскую из Варшавы; в городе Седлеце у них родился сын; из Седлеца они переехали в село Городец Нижегородской губернии. Из маленького Седлеца в заштатный Городец. Ни блестящей столицы, ни московско-варшавских развлечений, ни веселого окружения, в котором, видимо, нуждалась молодая красавица. Только избы, снега, разговоры за самоваром, долги и заботы…
Вот еще несколько фотографий.
Дом в Городце — изба в три окошка, с железным козырьком над крыльцом. У крыльца запряженные сани, около саней стоит женщина в модной меховой шапочке, кокетливо сдвинутой на лоб. Руки в большой муфте, складки длинной юбки веером ложатся на сугроб. Около женщины — маленький мальчик в башлыке.
А вот та же красавица выглядывает из окна дома, беспечно улыбается кому-то. Пышная высокая прическа, белая кофточка, тонкие руки. Мальчика не видно, наверно, он в доме и не достает до подоконника.
Тот же дом. Но никого нет ни у крыльца, ни в окне. Ранняя весна, снег стаял, голые ветви, за забором виден разлив Волги. Мать уехала обратно в Варшаву и ни в село Городец, ни в Нижний Новгород не вернется. На портрете, оставленном мужу, написала твердо: «Не поминай лихом. Благодарю за все. Береги сына».
Этот странный женский характер, соединивший в себе легкую прелесть с чем-то сухим и жестким, перебаламутил всю жизнь скромного чиновника. При такой красавице Николай Иванович ни минуты не знал покоя. Рассказывают, в Городце дело дошло однажды до дуэли (событие чрезвычайное для глухого села, известного лишь кустарными изделиями). Заезжий англичанин (он как раз приехал закупать ложки и плошки) так пленился очаровательной женой акцизного контролера, что стрелялся с ее супругом. К счастью, пистолеты оказались неисправными, и соперники разошлись, пожав друг другу руки.
Все эти полуводевильные-полудраматические страсти улеглись, когда, собрав саквояжи, красавица отбыла в свою Варшаву.
Издали, из Варшавы, потом из Москвы, где с 1914 года поселилась, она по-своему следила за тем, как растет ее сын. Послала ему, например, свой портрет и надписала: «Владимиру Яхонтову, ученику I отделения. Володя, если ты будешь себя вести скверно, то я совсем домой не приеду. Твоя мама». И не приехала.
Дом в Городце опустел. Отец и маленький сын перебрались в Нижний, к деду. Сын поступил в гимназию, пышно именуемую: Дворянский институт императора Александра II. Дом деда при ярмарочном соборе стоял на стрелке, у слияния Волги с Окой, так что сыну стали снимать угол в городе. Слова «копейка», «фунт», «долг» наполнились реальным смыслом — надо было платить за ученье, за угол, за керосин. Платил отец, а мать требовала строгого отчета в расходах и поведении. В тисках этого двойного контроля сын взрослел и иногда отваживался сопротивляться.
«Получил вчера твое письмо, — писал он матери, — и, сознаюсь, многих выражений совсем не понимаю. Что это, например, такое: „Следовало бы правильнее понимать меня и мои просьбы на пользу тебе, и тогда бы ты не считал себя несчастным, обиженным“. Это ужасно нелепо, и я прошу тебя пояснить это как-нибудь. Я, конечно, понимаю, что за все, что ни делают родители, дети должны благодарить их, потому что это делается для их же пользы и блага. Но я уж совсем не понимаю, кто считает себя „несчастным и обиженным“. Уверяю тебя, здесь ты очень и очень ошибаешься. Правда, некоторые обстоятельства, касающиеся тебя и отца… в которых мне приходится инстинктивно угадывать, где ложь, где правда, иногда меня очень тяготят. Но право же, я вовсе не считаю себя несчастным человеком. Это ты не поняла. И очень жаль, потому что я тебе писать уже больше не буду об этом. Ты как-то узко все понимаешь и совсем не понимаешь меня…»
Момент, когда ребенок становится взрослым, чаще всего кажется внезапным. С того дня, как ученику Дворянского института был снят угол в городе, внутренняя жизнь мальчика ушла не только из-под отцовского контроля, но вообще из сферы, доступной пониманию родителей.
Отец писал жалобы начальству, мать выговаривала в письмах, сын отчитывался за каждую копейку и за каждую отметку. «У меня не было радостей в школе. Я был одним из самых захудалых ее воспитанников; очень увлекался русской литературой, театром и ровным счетом ничего не понимал в математике… „Не зажигать по вечерам свечи, а если что понадобится, то идти в комнату хозяйки и работать при ее свечке“, — так писал Гоголь об Акакии Акакиевиче. Эта гоголевская свеча знакома мне с детства… „Не зажигать по вечерам свечи…“ — было для меня тяжелым наказанием за совершенно неизвестные мне провинности».
Все очень знакомо по русской литературе. Человечка в казенном мундире за неизвестные провинности лишают того, что ему необходимо. В душе растет сначала непонимание, потом протест. Ищется хоть какая-нибудь щель, куда можно высунуть голову, чтобы не задохнуться.
Может быть, оттого на Руси и рождались в таком количестве провинциальные романтики, чудаки-мечтатели, бродяги-артисты и вечные студенты? Разновидности этого типа населяли жизнь, переходили в литературу, литература в свою очередь возвращала этот тип обратно в жизнь и становилась той самой щелью, куда умевшие читать высовывали голову, дабы подышать и найти отклик тоске и одиночеству.