Шрифт:
– А зачем это вы моего Семку рогульки писать учите? Он же грамотный.
– А кто этот Семка?
– Ну, Надгаевский, Семен Надгаевский.
– А, Семен Панкратьевич! Есть такой. Как это я не догадался! Он весь в вас: богатырь. Значит, вы – Панкрат… Как по батюшке?
– Гаврилыч.
– Да, Панкрат Гаврилыч, это верно: Семену рогульки ни к чему. Но такое распоряжение инспектора народных училищ: всех посадить в первое отделение.
– Он тронутый, ваш инспектор? Всех под одну гребенку?
– Он чиновник, статский советник, а высокие чиновники почти все на один манер. Они боятся, как бы чего не вышло, вот и стригут всех под одну гребенку.
Надгаевский повернул широкое бородатое лицо и с доброжелательным любопытством оглядел меня.
– Это ж какой будет чин, статский советник, если повернуть на военный лад?
– Это будет вот что, – показал я дулю. – Между генералом и полковником, чуть пониже генерала, но выше полковника.
Панкрату Гавриловичу мое образное объяснение, видимо, понравилось: он так оглушающе засмеялся, что лошадь прянула ушами. Но потом лицо его затуманилось и он в раздумье сказал:
– От чиновников, конечно, добра не жди. Но бывает и так, что и чина на человеке нету никакого, а жмет он крепче мельничного жернова. В порошок может истереть другого.
Теперь уж я оглядел своего собеседника с головы до ног. О ком он так говорит? Ведь не о себе же? В моем представлении большие, физически сильные люди обычно добродушны, отзывчивы на чужое горе. Таким был, например, Петр, к которому я в детстве привязался всем сердцем. Только Петр был стройный, мускулистый, а Панкрат Гаврилович – мясистый, громоздкий, этакий борец-тяжеловес.
– Ну, вам бояться не приходится, – сказал я смеясь. – Вы, наверно, одной рукой крыло ветряка остановите.
– Крыло ветряка остановлю, а вот с этой старой собакой, Наумом Перегуденко, и сам черт не справится.
– Наум Перегуденко? Это не тот ли старик с помятой бородой, против которого никто на сходе слова сказать не смеет?
– А, вы, значит, уже заметили?
– Он кто у вас, кулак, что ли?
– Кулак или куркуль, как ни скажете – все правильно будет. Одним словом, мироед.
Некоторое время я молчал, не решаясь высказать свою мысль. Но потом все-таки сказал:
– Лошадь у вас добрая, дроги, упряжь – все добротное, да и сами вы одеты не бедно. Извините, я даже подумал…
Тут я слегка замялся.
– Что подумали? – усмехнулся он. – Не куркуль ли я тоже?
– Во всяком случае, не бедняк. Правда, дома вашего я не видел, но все же, мне думается, что вы из крепких. А если так, то куркуль Перегуденко вам не страшен: куркули, как я понимаю, больше бедняков да батраков жмут.
– Рассуждаете вы правильно, но… – Лицо Надгаевского потемнело. – Но в жизни дела по-разному складываются. Давайте лучше я вам расскажу, как у меня получилось, что я вроде и не бедняк – это вы правильно подметили, – и вроде стою уже одной ногой рядом с Куприяновым Тимохой. Тимоху нашего вы знаете? Нет? Все хозяйство у него похилилось. Так вот, того гляди, и я, как этот Тимоха-незадачник, рухну.
Дорога, по которой мы ехали, тянулась сплошным черным массивом, слева, сквозь редкий туман, видна была серая скучная пелена моря, справа уходила в туманную даль побуревшая степь, и то, что рассказал Панкрат Гаврилович, казалось мне таким же безнадежным и унылым, как и окружавшая нас природа. А рассказал он о себе вот что.
Жил он раньше в слободе Лукьяновке, жил хотя не богато, но и ни на кого не батрачил: свой надел, своя лошадь, корова. Когда взяли силу столыпинские законы о свободном выходе из общины, своего надела не продал, но и чужого не прикупил. Перегуденко в то время имел уже маслобойку и зашибал хорошую деньгу. А тут жадность его до того разгорелась, что принялся он скупать надел за наделом – все у своих же односельчан-незаможников. Прошло два-три года, и стал он озираться, где бы еще земли прикупить. Тем временем прошел слух, что помещик Алчаковский хочет свои земли распродать и остаться навсегда в Петербурге. Перегуденко потолковал с самыми богатыми односельчанами и отправился в столицу. Задача сперва была такая, чтобы купить у Алчаковского только часть земли, для богатеев, но помещик с распродажей по частям возиться не хотел, и богатеи стали втягивать в это дело других односельчан, победнее, чтоб купить всю землю целиком через банк. Кому было не под силу, тем обещали по-доброму, по-соседски помощь оказать. Втянули и Панкрата Гавриловича. Многие в то время продали свои наделы и переселились на новые земли. Богатеи действительно и построиться им помогли, и помогли уплатить первые взносы за землю. Помогать помогали, а брать расписки да векселя не забывали. И теперь дело повернулось так, что у иного хозяина и дом под железной крышей, и лошадь добрая в конюшне, а хоть в петлю лезь: надо в банк очередные взносы за землю платить и богатею долг возвращать. Не внесешь в банк – с земли сгонят, не вернешь долг богатею – он и лошадь отберет, и на все хозяйство руку наложит, и заставит работать на себя. Так вот и с Тимохой случилось: был вроде самостоятельный хозяин, а теперь день и ночь батрачит на Перегуденко. Так и с ним, Панкратом Гавриловичем, может случиться. И даже наверно случится. Недаром Перегуденко все чаще и чаще оглядывает его лошадь и всякие в ней недочеты выискивает: видно, заранее цену на нее сбавляет.
– Поверите, он мне по ночам стал сниться, Перегуденко этот. В одной руке будто уздечку держит, а в другой – ключ от моей конюшни. Жинка жалуется, что я во сне мычу. Замычишь тут!.. – с тоскливой злобой закончил свой рассказ Панкрат Гаврилович и без всякой нужды стегнул лошадь.
Наверно, он заметил на моем лице недоумение, потому что тут же сказал:
– Конечно, животная неповинна. Но как привидится мне, что она стоит уже на конюшне у Перегуденко, так у меня злоба и на нее разгорается.